Стоит она перед нами и сейчас. Та же, только не белая, а красная. Это, т. е. что она стоит и она та же — одно это и важно. Будем трезвы, будем мудры, перестанем обманывать себя: уничтожение, истребление свободы слова — есть лишь частность, лишь следствие, одно из множества других, непобедимо вытекающее из первопричины. Это лишь оспенный нарыв, и он не пройдет ни от какого вазелина, пока не пройдет оспа. От белодержавия — зверство белое над словом; от краснодержавия — зверство красное. Любого цвета «державие», со всеми его железнологическими следствиями и зверствами, — сметается только революцией. Только сила побеждает насилие. Есть такие явления; бывают такие моменты в истории, когда лишь сила внешнего удара пробуждает силу внутреннего…
Да, наши протесты против удушения свободной печати, наши жалобы, наши возмущения, в каких бы горячих и убедительных словах они не выражались, прямой своей цели не достигнут. В этом смысле они бесполезны. Так что же, молчать? Сидеть под подушками, вернее — под досками лежать, на которых сидят пирующие татары, и ждать? Нет, нет! Уже потому нет, что молчать мы все равно не можем. Когда режут — человек кричит, хотя бы это было бесцельно. Нас режут, и мы кричим, и будем кричать. Вот и все.
А, может быть, и не дорежут. Может быть, не успеют…
26 ноября 1917 г.5.
Документ 1.
Докладная записка Всероссийского Союза Писателей Народному Комиссару Просвещения А. В. Луначарскому
Русское писательство три года ждет, что Советская Власть обратит внимание на условия, в которых гнетуще и мучительно бьется живая русская литература. Мы надеялись, что процесс восстановления государства и общей культурной жизни страны будет сопровождаться восстановлением нормальных условий существования русской литературы, и что русскому писателю вновь будет возвращено «право на книгу» и «право на читателя», — право видеть свою рукопись отпечатанной и дошедшей до всенародных читательских слоев.
Между тем, этого до сих пор не случилось, Условия, в которых русское писательство находилось эти три года, не улучшаются, а ухудшаются. Доступ к типографиям не расширяется, а суживается. Последние рукописи ныне снимаются с очередей и возвращаются авторам. Русская художественная, критическая, историческая философская книга окончательно замуровывается. Русская литература перестает существовать. Из явления мирового значения она превратилась в явление комнатного обихода, для небольшой группы лиц, имеющих возможность услышать друг друга за чтением своих рукописей. История не забудет отметить того факта, что в 1920 г., в первой четверти века ХХ-го, русские писатели, точно много веков назад, до открытия книгопечатания, переписывали от руки свои произведения в одном экземпляре и так выставляли их на продажу в двух-трех книжных лавках Союза Писателей в Москве и Петрограде, ибо никакого другого пути к общению с читателем им дано не было6. И это в то время, жогда на руках у русских писателей недвижно, не превращаясь в книги, лежит сейчас (по данным Всероссийского Союза Писателей) около полутора тысяч приготовленных к печати рукописей художественного и литературно-критического порядка, и в то самое время, когда типографии, все взятые Государственной Властью в свое ведение, выпускают сотни тысяч всяческих изданий.
Нам понятно, что политическая государственная власть в первую голову и преимущественно посылает в читательские массы то, что соответствует политическим потребностям дня: нам понятно, что в годины революции это стремление принимает всезахватывающие формы. Но мы знаем также, что на Государственной Власти лежит не уничтожаемая никакими обстоятельствами обязанность обеспечить литературному творчеству страны, как и всякому художественному творчеству вообще, возможность существования. И, однако, в то время, как Советская Власть принимает ряд мер, чтобы оградить жизнь других видов творчества от омертвения, — литература оставляется в тисках и молчании. Почему, — мы этого не знаем, но мириться с этим не можем.
Мы понимаем также, что жесточайшая разруха, которую переживает Россия, — недостаток бумаги, изношенность типографий, — должны вызвать сокращение работы печатного станка, и мы сознательно мирились с этим сокращением, как с неизбежностью. Но мы не можем примириться с тем, что отныне, в этом урезанном запасе русскому писательству уже не отводится никакой доли, и что именно теперь, когда страна начинает оправляться от бурь, политика Государственного Издательства, монополизировавшего все русское книгопечатание, делает молчание живой русской литературы явлением принципиальным: для русского писательства книг нет, ибо оно должно молчать. Мы с негодованием видим, что невольное стеснение литературы превращается в ее сознательное умерщвление.