В конце 20-х годов от конферансье, лекторов, вообще всех выступавших публично, уже требовалось представление текстов реприз, «экспромтов» (!), тезисов лекций, докладов и т. д. В делах Ленобллита хранятся сотни донесений местных (районных и окружных) уполномоченных о нарушениях программы концертов, «отсебятине», выступлениях артистов, лекторов с «левыми», как и стали позднее называть концертами, докладами и т. п., об «отлове» тех, кто не имел ни нужного в таких случаях разрешения, ни предварительно проверенных текстов.
Понятно, что и «важнейшее из искусств» — кино — буквально с первых же шагов Главреперткома стало подвергаться жесточайшей цензуре, о чем также свидетельствуют десятки документов10. «Здание» тотальной превентивной цензуры строилось последовательно и целеустремленно: ни один «кирпичик» литературы, искусства, вообще культуры и интеллектуальной жизни не должен был выпасть из системы контроля и беззастенчивого принуждения.
Упоминавшийся выше О. Литовский пишет, что «советская литературно-театральная цензура как бы являлась продолжением критики того или иного произведения». Вот это верно… Рапповские и другие ортодоксальные марксистские критики наперегонки стремились проявить собственную революционную бдительность и идейную чистоту, соревнуясь с цензурными органами и часто превосходя их по этой части. Известно, с каким рвением и даже остервенением набросилась критика тога времени на «булгаковщину», да и сам нарком просвещения, проявлявший, как мы видели, некоторый либерализм и даже ссорившийся с подчиненным ему главным цензором страны, приложил к этому руку. Говоря о «Днях Турбиных», он писал 8 октября 1926 г. в «Известиях»: «…Недостатки булгаковской пьесы вытекают из глубокого мещанства, их автора. Отсюда идут и политические ошибки. Он сам является политическим недотепой..»
Сам М. А. Булгаков в знаменитом «Письме Правительству СССР» в 1930 г. дал исчерпывающую характеристику зловещему учреждению, нависшему над искусством. Вот она:
«…Я доказываю с документами в руках, что вся пресса СССР, а с нею вместе и все учреждения, которым поручен контроль репертуара, в течение всех лет моей литературной работы единодушно и с необыкновенной яростью доказывали, что произведения Михаила Булгакова в СССР не могут существовать. И я заявляю, что пресса СССР совершенно права… Я не берусь судить, насколько моя пьеса («Багровый остров». — А. Б.) остроумна, но сознаюсь в том, что в пьесе действительно встает зловещая тень и это тень Главного Репертуарного Комитета. Это он воспитывает илотов, панегиристов и запуганных «услужающих». Это он убивает творческую мысль. Он губит советскую драматургию и погубит ее…»
Вещие слова… Они полностью относятся не только к драматургическому, но и вообще к любому литературному творчеству.
Цензурной судьбе писателей 20-х годов и посвящена третья, заключительная часть нашей книги.
ЧАСТЬ III. ОТРЕЧЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА
«Приводные ремни» партии — цензурные органы и другие надзирающие за чистотой идеологии инстанции — с особой нетерпимостью и подозрительностью относились к слову художественному. И это вполне понятно, если принять во внимание традиционный российский менталитет со столь характерным для него почти молитвенным, коленопреклоненным отношением к творчеству писателя. Отсюда — необычайно высокий статус литературы. К слову, особенно слову художественному, в России относились с убийственной серьезностью — в прямом и переносном смысле этого выражения. За «слово» могли и убить. В 20-е годы, относительно «вегетарианскую», как принято говорить, эпоху, до этого еще не доходило: физическая расправа с неугодными (хотя нередко — и с вполне благонамеренными) писателями будет еще впереди, но изъятие ряда писателей из литературного процесса началось уже тогда. Работа в этом направлении велась планомерно и целенаправленно, повинуясь дирижерской палочке партийных идеологов-функционеров.