— Я теперь понял пословицу, — смеясь сказал великий князь Воибору, — «Ехал чёрт в Ростов, да напугался крестов».
В палатах епископа Феодула уже были приготовлены покои для великого князя и его челядинцев. После бани гостей позвали на пир.
Епископ Феодул — дряхлый старик, в чём только душа держится — сам потчевал Всеволода монастырскими наливками и расспрашивал о тяготах зимней дороги.
Всеволод находился в полюдье уже второй месяц, и ему наскучили одни и те же разговоры. Потягивая из чаши малиновое вино, он спросил:
— А правду ли молвят, владыко, будто Ростов славен гуслярами?
— Правду, государь. У нас что ни молодец, то гусляр.
Юный боярин, сидевший за столом напротив Всеволода, сказал:
— Дозволь, государь, повеселить тебя песнею.
Всеволод посмотрел на него и подумал, что уже где-то видел этого человека. Особенно знакомыми показались глаза — синие и немигающие.
— Ну что же, спой, — кивнул он.
— Ты, чай, не скоморох, Данислав, — вмешался епископ. В голосе его почему-то звучал страх.
— Для князя я готов и скоморохом стать. — Данислав усмехнулся, показав крепкие зубы. — Гусли мне, Митяй! Холоп подал боярину гусли. Данислав пробежал пальцами по струнам. Струны зарокотали печально и тревожно. Глядя исподлобья на великого князя, Данислав повёл песню:
Струны словно всхлипнули едва слышно.
«Где же я его видел? — думал Всеволод. — Или мерещится?»
Глаза певца смотрели на великого князя в упор, с неприкрытой ненавистью, и Всеволод вспомнил, где он видел этот взгляд: Чернигов, ростовское посольство к племянникам, Добрыня Долгий... Но ведь Добрыня убит...
В голосе молодого боярина появилась и стала крепнуть угроза:
— Славная песня, боярин, — громко сказал Всеволод и посмотрел на епископа.
Владыка Феодул сидел ни жив ни мёртв, и лицо у него было белее беленой стены. В трапезной стояла такая тишина, что было слышно, как потрескивают дрова в печи.
— И намёк я понял, — ровным голосом продолжал великий князь. — Владимирцы — вороньё, а Ростов — сокол. В одном твоя песня лжива: не отрастить ясну соколу крылья, не подняться ему выше прежнего. А станешь, боярин, народ мутить — велю урезать нос и язык. Теперь же ступай домой и крепко подумай над моими словами.
Гром не грянул. По трапезной пронёсся вздох облегчения. Данислав Добрынич вышел, не проронив ни звука.
Всеволод проводил боярина взглядом и подумал: «Дурную траву полоть — так уж с корнем бы рвать. Да пока у меня руки коротки. Ладно, потерпим, а там я вас по одной половице заставлю ходить и на другую оглядываться».
Наутро во владычных палатах великий князь вершил суд и расправу. Первой разбиралась челобитная смердов из села Борки. От их имени держал речь древний замшелый дедок, одетый, как видно, с миру по нитке. Полушубок на нём был явно с чужого плеча, да и носки новых валяных сапог загибались, как у лыж.
Стоя на коленях, старик стукался лбом об пол и поначалу не мог вымолвить ни слова.
— Хватит бить поклоны, — сказал ему Всеволод. — Небось не перед иконой. Какая у тебя нужда?
— Ох, милостивец ты наш, — заторопился выборный. — Заступись за нас, убогих. Моченьки и терпежу больше нету, хоть в прорубь полезай. Без ножа он нас режет, свет белый не мил.
— Ты про кого?
— Да про тиуна твоего, Фомку Зубца. Как наскочит со своею челядью, всё село голосит, чисто от половцев. Вон он стоит, лиходей наш, и глаза опустил.
Фома Зубец исподлобья посмотрел на челобитчика и сжал побелевшие губы.