Три окна, полузакрытые тяжелыми портьерами из пестрой ковровой ткани, пропускали свет на правую стену; всю ее закрывали ряды книг, расставленных на открытых полках; между окнами, у среднего простенка, умещался круглый столик с граммофоном на нем; по бокам возвышались два готических кресла, обитые, как и диван, тою же ковровой тканью. Среди книг царил хаос: местами они лежали кучами, многие были растрепаны и не переплетены. У полок стояла бельевая корзина, наполненная ими же.
— Вы это все намерены сжечь? — с ужасом спросил я приказчика, указывая на полки.
— Зачем же все-с? — ответил он. — Только что без переплетов, то приказали барин изничтожить! Извольте сами видеть — срамота ведь, лавочка на толкучке, а не как в Европе-с!
— Значит, можно будет отобрать у вас кое-что из того, что без переплетов?
— Да хоть все заберите-с, — для нас одно удовольствие! И эту дубину сожгем! — угрожающе добавил он, видя, что я снял с полки одну из лежавших поперек нее книг большого формата. — Хоть и в переплете, а никуда не входит! Что не под ранжир, все, значит, приказали барин похерить!
— Да сам-то он пересматривал книги?
Приказчик даже как будто обиделся.
— Что вы-с? до этого они, извините, не доходят-с! Они что стеклышко всегда, а тут извольте видеть что — разврат-с. Мне приказано: «На эти книжки, — изволили они сказать-с, — только смотреть возможно, а читать их не мысленно-с!» А вот не угодно ли взглянуть на диван: книжечка кожаная на подушках лежит, та самая-с, что покойный барин в ручках перед смертью держивали… Чтобы не соврать, годов двадцать здесь ее помню!
Я развернул ее: то было туманное английское творение Юнга «Плач, или ночные мысли о жизни, смерти и бессмертии»[12], изданное в Петербурге в 1799 году.
— Каждый день он ее читал? — удивился я.
— Нет-с… в ручках только держали, для сну, так я полагаю-с! Однако, самовар, надо быть, уже на столе; пожалуйте откушать сперва, а потом, коли вам в охоту с книжками разбираться, воротиться сюда можно-с!
Мы сошли вниз, в сплошь отделанную темным дубом длинную столовую. Резной, великолепный буфет, словно монумент, вздымался в глубине ее. На овальном столе, покрытом белой скатертью, пускал пары никелированный самовар, имевший вид вазы; поодаль стоял обеденный прибор для одного и фарфоровое плато с нарезанным черным хлебом.
Мгновенно, с той же стороны, откуда мы вошли, вывернулся Гамлет с подносом в руке, на котором помещалась тарелка с яичницей и маленькое блюдо с цыпленком.
— Пожалуйте-с! — произнес приказчик, отодвигая для меня стул.
Я сел.
— Присаживайтесь и вы со мной, Петр Иванович! — сказал я, указывая на свободное место.
Приказчик даже покраснел от неожиданности.
— Что вы, помилуйте-с!.. я и постою!..
— Садитесь, садитесь, — настойчиво потребовал я, — побеседуем, мне одному скучно. Чайку вместе попьем…
После нескольких повторений с моей стороны приказчик откашлянулся, присел напротив меня и стал разглаживать бородку, имевшую вид детской лопатки. Гамлет стоял, как в столбняке, раскрыв рот и не сводя с нас немигающих белесоватых глаз.
Приказчик покосился в его сторону.
— Пшел вон! — вполголоса, внушительно произнес он. Малый встрепенулся и пропал в мгновение ока.
— Уж вы извините, совсем он дурашный! — обратился ко мне приказчик. — Уткнется вот эдак в кого-нибудь глазами — до утра, выпучившись, простоять может.
— А почему его Гамлетом зовут?
— А вы уж знаете-с? Да ведь как же не Гамлет, глуп он очень! — Приказчик вдруг тряхнул головой и усмехнулся. — Барин, конечно, все это произвели: киятер тут со скуки на Рождестве затеяли. Этого самого Ваньку в Гамлеты поставили, а Глафиру, горничную, в Офелии. С тех пор их так все и кличут-с!
— Ну, а что же вышло из этого театра? — заинтересовался я. — Расскажите, пожалуйста. все.
— Оно занятно, конечно-с! — согласился приказчик. — Такое, можно сказать, вышло, что чуть не до самоубийства публика от смеха дошла. По-настоящему все производили, как в заправском театре-с. Костюмы актерам пошили, на Ваньку парик долгогривый нацепили, шпагу на бок ему повесили. Офелию в белое платье обтянули; полная она у нас очень, так будто в трике в каком вышла. Гостей созвали только особых-с, с пониманием которые. Подняли это занавес, первым Ванька отжаривать начал: «либо быть, либо нет» отчитал. Ну, в публике смешок. А как проголосил про стоптанные башмаки — того пуще-с; один гость плакали даже! Потом Офелия вышла, стали вдвоем раскомаривать; он по сцене от ней шарахается, она за ним, ловит его. Бежит она, а фасады у ней спереди и сзади в землетрясении… Он ей: «ты, говорит, мне не нужна!» и все с такой, знаете, с дамской жестикуляцией. «Иди в монашенки, у меня по царству и без тебя всего достаточно!» Ну она — «ах-ах!», конечно, да басом, голосок-то у ней, что у протодьякона. Да цоп за сердце себя — пронзило ее будто очень Гамлетово невежество. А уж какое там, извините, сердце: два дня до него не дорыться; прямо, значит, за молочный бидон себя ухватила, а они у нее бутылок на пять кажный-с! Публика выть начала: как поросята иные визжали, ей-Богу-с! Один барин, как откинулся назад в кресло, так и вымолвить ничего не могли; хотят что-то сказать, а сами «ик» да «ик» — вместо слов только одни пузыри выходили! Такой потехи наделали — трое суток потом в себя прийти не могли; до дрыганья ног доходили!
12
«Плач, или Ночные мысли о жизни, смерти и бессмертии»… — эта книга английского поэта Эдуарда Юнга (1683–1765), вышедшая первым изданием в 1742–1745 гг. в девяти книгах, переводилась в России в XVIII в. Она неоднократно упоминается в произведениях русских писателей и, видимо, пользовалась большой популярностью, особенно в провинции. Если «покойный барин» у Минцлова лишь только «в ручках своих перед сном держивал… для сну», то гоголевский почтмейстер из «Мертвых душ», «впадая более в философию», читал «весьма прилежно Юнговы ночи, из которых делал весьма длинные выписки по целым листам».