— Я гадала до исступления, стряпает ли тетя Мэй что приличное? — рассказывала Глория. — И в нервной горячке мне стало казаться, будто всё разделилось на да и нет. Я навьючила этими лейблами каждую вещь…
— Акцизными марками… — бормотал Морис и, выйдя на передний край еще дымящихся воронок, выхватывал из среды — препарат с благородным характером кого-то в Реми Мартенах, зачерпывал из орошающих натюрморт рек и отводил в свой стаканчик, изначально заявленный как разовый. — Желтыми звездами, нашитыми на кожуха.
— Часть вещей симпатизируют мне, а другие — ярые болельщики этой грыжи Уэстихи, но чьих больше? Чтобы проведать жребий досрочно, — продолжала Глория, — я намерилась обойти весь город и пересчитать голоса. Но я выбрала эконом-класс: обойти дом и двор, ведь соотношение будет то же…
— А что — вещи, не определившиеся с решением? Колеблющиеся? И злостным шатанием способные опрокинуть — все? — спрашивал Морис. — Хотя те, кто сами не ведают, как поступят через секунду, на колесах со снятым тормозом — тоже сторговали свои эйфории! А вещи, застенчивые плотью? Богобоязненные, точнее, осмотрительные? Или зависящие от обстоятельств и вынужденные жертвовать убеждениями ради иждивенцев? Приневоленные публично исповедовать — одно, а втайне — прямо противоположное? А малые и дюжие обиходные, кто не приемлют крайностей? А подточенные неуверенностью в своей надобности людям — и просто фригидные? Наконец, призраки? Я и сам не сверкаю твердостью ни вчера, ни завтра, вот и сейчас мучительно сомневаюсь, упихнуть еще косяк роллов — или в знак солидарности с чьим-нибудь пустым желудком раскатить свербящую паузу? Опять же на целую минуту — или на целых три? — признавался Морис и потягивал и вытягивал свой речной стаканчик.
— О господи! У тебя бешенство риторики! — выносила диагноз Глория и, сняв с ложбин натюрморта уже смежившую крылья картонную призму с гранатовым соком, отправляла ее лететь — над картой разорений и, возможно, желала пробить дверь, хотя бы укоротить дислокацию, но не торжествовала в замыслах. Сок летел — и, так и не докорпев до цели, рушился на порог — и всхлипывал, и пузырил рдяную слюну.
Зато с загустевшей Зиты вдруг сливалась гуща: возмущение пересаливало ей горло, и добрейшая переплескивала негритянскими от шоколада пальцами.
— Ненормальная! Почти пол-литра железа и витамина це! — шептала Зита. И наконец показывала проворство, но затем, чтобы броситься к недрогнувшим дверям — и догнать побитый сок и возвратить к исходным количествам. — Это же самый дорогой джус!
— Мне дорого не це-це, а совсем другое! — надменно возглашала Глория.
— Курочки, к чему экономить боеприпасы? Ваша жизнь может выйти короче, чем вы рассчитываете, и литры железа и витаминов достанутся врагу, — журил Морис, и оставался изобилен — в бравадах, разбирательствах и в наставлениях: перепевах, передержках, и в извержении собственного присутствия — и еще раз подбородочек с повтореньицем, и опять обводочка и процент со складочки, и еще на полтора мизинца… рефрены, шумные одышки, итого: наваждение, супертяж. — Но ты перенапрягла критерии вещей — или их прогнозы! — невозмутимо продолжал Морис, указуя на Глорию не заточенным перстом, но обширной салатной ложкой. — Заставила шустрить, ускоряться, недостойно переливаться! Трепетать от натиска и неумолимости выбора! Который определила — ты и, кстати, могла разбить хозяйство — на много осколков, чтоб хватило — не в две руки и не в пять, а китайскому народу, но била — на ничтожное два. На малосостоятельные оппозиции: да и нет, и сверху ни евро! Вот твой парад планет, — сокрушался Морис. — Двумерная ты растоптала тонкие градации, модуляции, букеты полутеней, обертонов, обер-лейтенантов, оберштурмфюреров… Ты разделила имущество мира, и наше тоже, только между собой — и дьяволицей М.! Тиранила, щелкала кнутом, сталкивала лбы, выжимала распри и контроверзы… Притом ты прекрасно знала, что реален — только один ответ, но заставила мир — мерцать меж реальным и вымышленным! Так себе сумасшествие. Ни да, ни нет… — определял Морис, и определял в полуразрушенном переулке натюрморта — взывающее, некогда пронырливое, а ныне — на мелкой слезке с глубин, и выстилал свою тарелочку, на первый взгляд тоже разовую и как будто давно закончившуюся, а сверху высаживал фаворитку — большую резиновую муху по имени Бренвилье, обычно роняемую по-соседски непринужденно — в лакомство сотрапезника. — Запомни, необходимо дать вещам позитивную установку. Для сего льстить им, лебезить, парафинить любовью — больше, чем к себе, а что в том зазорного? Доказать: ты своя в толпе вещей, и твой купол не осквернен никакими сверхидеями! Главное, дусечка Бренвилье, — нежно поучал Морис уже резиновую муху, — в Час Судьбы очутиться на поле Да… Остановка по требованию, — говорил Морис, не обязательно прочный вития и линейный обжора, возможен — и господин мух.