Выбрать главу

Я бывал в этих местах и зимой, грязь здесь, действительно, адская.

Солдаты ворочались на своих мешках, прислушиваясь к разговору. Мы легко перезнакомились. В армии, как в тюрьме, свежий человек всегда вызывает интерес.

— Ты меня извини, — прихлебывая кофе, сказал Лева, — ты ведь вроде как политрук… Ну, так скажи: сколько мы тут, к чертовой матери, будем сидеть? Я имею в виду — в Ливане.

— Да я-то почем знаю? — сказал я. — Сколько ты, столько и я. Что я, премьер-министр, что ли? Да и он тоже не знает.

Эта тема волновала солдат куда живей, чем изящная словесность.

— Сколько надо, столько и просидим, — пробасил из своего угла здоровенный парнище с сержантскими нашивками на рукаве. — Нас не спросят.

— Это уж точно, — принял сержантскую точку зрения рядовой лет сорока, по имени Фройка. — А людей пока что каждый день колотят, даже привыкли уже.

— Привыкли, пока самих не зацепило, — проворчал сержант. — Членов Кнессета бы сюда, в Санаторий, и на сафари покататься…

— А по-моему, надо международный закон ввести, — сказал Фройка. — Если кто кого убил — на война или как, это неважно — такого человека под суд отдавать. Тогда порядок будет.

— А что, идея не такая бредовая, — откликнулся со своей койки университетский преподаватель из Иерусалима, с желчным и острым лицом. — Всякое убийство приравнять к уголовному преступлению… В этом что-то есть!

— Кто на это пойдет? — сердито спросил сержант. — Ты, я…

— В том-то и глупость, что никто не пойдет, — расстановочно проговорил иерусалимец. — А жаль. Казалось бы, чего проще додуматься…

— Да ладно вам… — махнул рукой Лева. — Пульку, что ли? — и взглянул на меня вопросительно.

— Я в преферанс не умею, — сказал я. — Вечерком еще заскочу.

— Мы через полтора часа на стрельбы, — сказал Фройка, замурлыкал что-то под нос и потянулся рукой под матрас, за колодой.

А я поднялся прогуляться на крышу, к наблюдателям. Стреляные гильзы валялись на крыше, раздавленные жестянки из-под кока-колы. Что бы такое привезти из Ливана в подарок сыну? Пожалуй, гильзу.

Выбрав гильзу поблестящей, я уселся на мешок с песком и положил автомат на колени. Предвечернее солнце мягко высвечивало желто-зеленую долину: зеленые сады и бахчи, желтые квадраты и прямоугольники скошенных полей. А над тихой теплой землей, невысоко, клубилась стая птиц, похожих на журавлей — крупных, белых, с широкими крыльями, обведенными по одному краю черной полосой. По золотистым полям, свесив головы, медленно струились стада черных коз и коричневых овец. А птицы скользили, распластав крылья, клубились, кружились серебряным с чернью обручем — никого не ловя и не глотая, просто так, ради собственного удовольствия, как будто катались на большой стеклянной карусели.

4

СКАЗ О БАРАНЕ

Оборонительные укрепления всегда располагаются на высотах — это, кажется, неукоснительное правило военного искусства, если только у искусства есть правила, а военные действия можно отнести к миру искусств.

Так или иначе, но нейтральная полоса начиналась в полукилометре под нами. Склон горы был скалист, окутан колючей проволокой и заминирован. Между подножьем горы и нейтральной полосой, на узком языке земли, стояло несколько домиков местных жителей. То были хуторяне, а, может, они просто поселились на отдаленной окраине деревеньки. К северу от обитаемого языка торчало еще с пяток домов, и около одного из них даже стоял красный грузовик — но там никто не жил, жить там было запрещено. Там была нейтральная полоса, нашпигованная минами и простреливаемая с обеих сторон, с нашей и с сирийской. Забрести туда могло разве что животное или безумец.

Противопехотная мина, напоминающая чем-то детскую игрушку, и противотанковая, похожая на большую кастрюлю со смертью — это, в сущности, ловушки: наступил — и попался, который кусался. В седые времена наши уважаемые предки тоже устраивали ловушки: рыли ямы, в дно ям вгоняли заостренные колья. Сверху сооружение маскировалось ветвями. Иногда — в зависимости от стратегического замысла — на маскировочные ветви помещалась привада. Славная ловитва: наступил — и попался, который кусался. И вот урчит в горшках свежая убоинка, и плечистый начальник дарит своей девушке очередную тигровую шкуру… Прошло время ловитв, да и время битв тоже прошло-проехало; наступила эпоха запрограммированного взаимоуничтожения. Простодырые предки со своими ямами, шкурами и плясками! Нынче замаскированная мина, присыпанная песочком и камушками, а то и прикрытая веточками, нацелена не на дичь, а на охотника. Охотник, таким образом, стал дичью, которую ни съесть невозможно, ни пустить на шкуру. И чем мина для какого-нибудь наступившего на нее Рабиновича лучше, чем атомная бомба?

Нейтральная полоса нашпигована минами, как баранина чесноком.

Выселки под нами, на берегу нейтральной полосы, обитаемы: бегают и гомонят дети, покуривают взрослые. С наблюдательного пункта, в большой турельный бинокль видно, как какой-то Абдулка или Мухаметка сосет палец, лежа в своей люльке в углу двора, в теньке.

— Гостей ждут, — отрываясь от окуляров, говорит Нир, наблюдатель. — Барана сейчас будут резать… Бедный народ, чтоб я был здоров: сидеть на минах и звать гостей!

В бинокль мне виден ливанец, сидящий на корточках. Перед ливанцем лежит на земле баран, ливанец связывает ему бечевкой ножки, одну оставляя свободной. Ливанец сидит ко мне спиной, и мне кажется, что это мой друг Кадам, барсолов из памирского кишлака Золотая Могила. Но если это Кадам, и он собирается зарезать барана в честь моего приезда к нему в Золотую Могилу, то я, выходит дело, должен находиться рядом с ним, держа в руках эмалированную мисочку для стока бараньей крови — а не подглядывать за ним в турельный бинокль с наблюдательного пункта крепостицы Суматра.

— Барана даже зарезать не могут, — ворчливо замечает Нир. — Нож тупой… — Он, Нир, может, состоит членом Общества по защите животных, а, может, просто не любит арабов. В конце концов, арабы нас тоже не любят. Никто нас почему-то не любит.

— Ты, что, пробовал его, что ли, нож? — не отрываясь от бинокля, говорю я. — Не бойся, они не дурей нас. Сейчас мисочку под горло подставят, зарежут, спустят кровь, а потом за свободную ножку подвесят на рогатку, вон она торчит, рогатка.

— А ты откуда знаешь? — недоверчиво спрашивает Нир, легонько отпихивает меня от бинокля и приникает, всматривается. — Верно, миску какую-то подлаживают!

Откуда я знаю! Да как же мне не знать, если я сколько раз сам подлаживал миску, сколько раз, уперев колено в бараний бок и нащупав нужное место на шее, проводил острым, как бритва, ножом! А рядом, у рогатки, стоял, поглядывая одобрительно на мою работу, Кадам или другой человек, по дружбе доверивший мне это ответственное дело — в высокогорных кишлаках Памира или Тянь-Шаня. И вот — готово, и я слышу за спиной: «Ай, молодец, Даудбек!». И я с благодарностью готов поверить, что, действительно, сделал все, как надо.

Я гляжу на ливанца, подвешивающего зарезанного барана на рогатку, и испытываю к нему необъяснимую симпатию. Почему, в конце концов, именно он, поужинав бараниной, должен взять базуку и выстрелить в мой джип? Но, может, и он…

Кадам — тот бы не выстрелил ни за что, ни за какие деньги. Мы с ним были друзьями: я, московский еврей, и верующий мусульманин Кадам из кишлака Золотая Могила. Этот кишлак стоит на хорошем месте — сто километров надо ехать оттуда верхом в ближайший поселок за спичками или керосином: в Золотой Могиле лавочники, слава Богу, еще не завелись. В Золотую Могилу ведет по чертовым кручам тропа, неприметная для чужака. В Золотой Могиле не забыли пока, как обращаются с «бусурманскими спичками» — огнивом, и если вышел весь керосин, то всегда можно запалить фитилек в плошке с растопленным киичьим жиром. И, самое главное, нет в Золотой Могиле ни милиции, ни партийной организации, ни самой советской власти. Без спичек и без советской власти, на берегу Великого ледника, кишлачники обходятся с большой легкостью.