В княжеской горнице было светло: по стенам щедро развешанные смоляки в серебряных зажимах, на столе — свечи из желтого воска, длинные, витые. И все это горит с тихим шипеньем, смоляки — время от времени будто взрываясь, и тогда все, кто сидит в горнице — князь в высоком кресле с костяной спинкой, остальные на лавках, покрытых красным бархатом, — оглядываются, какое-то мгновение бессмысленно смотрят, как трещит и вертится огненными искрами лучина, а потом снова переводят глаза на казачника, деда Мокшу.
Дед, в длинной посконной рубашке с красным узором возле шеи, с красной суконной повязкой на белых волосах, рассказывает свои сказки, в самых драматических моментах помогая себе длинными костлявыми руками, и его выцветшие, поблекшие глаза вспыхивают молодыми огоньками:
— Рассек добрый молодец шкуру высохшую, старую, и вышла оттуда королевна, да такая распрекрасная, что и слов нет. И обнял ее добрый молодец, а она ему говорит: «Любить тебя, Подвей-княжич, буду до самой смерти». Обнял тут ее Подвей-княжич крепко-крепко…
Княгиня Марфа и дочери слушают, не пропуская ни единого слова. Щеки их разгорелись, глаза полны умиления. Но Брачислав, только закончил дед Мокша сказку, недовольно прогудел:
— Ты лучше про битву нам старое предание расскажи, про предков наших, а то это как пряники сладкие, ими только молодицы балуются! Вишь, разобрало их!
Княгиня и дочери — ни слова, только глаза в землю опустили. А дед Мокша другие сказки завел. Про Рогволода и Владимира, которые три дня и три ночи здесь, у стен Полоцка, бились, и никто не мог победить, пока княгиня Ольга не пошла к старому капищу и там, вместе с дружинниками своими верными и волхвами, не принесла в дар Перуну хлопца да дивчину, а для того схватили их ночью, и одного и другую, чтобы крику не было и чтобы родители своими жертвами другим богам не отвели удачу от внука Ольгиного, Владимира. И только тогда победил Владимир Рогволода…
— Ты что это плетешь? Не могла Ольга такое сделать, святая она и веры православной! — снова загудел Брачислав, и ручки его кресла жалобно заскрипели под могучим телом.
Бояре и стольники переглянулись: Брачислав — потомок и Ольги, и Рогволода, не хочет он отдавать предпочтение никому из них. Свечник неслышно подошел к столу, переменил свечку.
— Хорошо, тогда я расскажу про великого воина Александра, или Искандера Двурогого, как называли его в дальних странах, которые он покорил своим мечом. — Дед смиренно склонил седую голову, низко, прямо костлявые руки дотронулись до свежих липовых лаптей, поклонился, начал свой сказ.
Княгиня и дочери сидели неподвижно. Глянешь на них — будто весенний луг увидишь. Платья из заморских тканей, вышитые жемчугом и обвешанные желтыми прозрачными камнями. На голове у княгини — венец, понизу с золотыми висюльками, спускающимися по вискам, а ленточка сзади вплетена в косу шелковая. Старые женщины по углам шептались, что очень уж большая щеголиха княгиня, любит носить платья из тафты черевчатой, из атласа. Но князь позволял жене многое — любил ее за красоту и ум.
Тихий весенний вечер смотрелся в окна горницы. Нечасто выпадало князю и его семье вот так тихо, по-семейному, провести вечер. Чаще возвращался он поздно, утомленный и грозный, с полюдья или с охоты, из далекого же похода не бывало его в Полоцке месяцами. А чаще вечерами гремели в гриднице[30] пиры, принимал он то гостей заморских, то бояр именитых, то с дружиной гулянку устраивал, потому что дружина — это то, что ближе детей и жены, потому что только на них, преданных воинов, вся надежда в тяжкий час битвы, они и жизнь спасают, и то, что дороже жизни, — князеву славу. Но не только во время пиров, когда ни единой женщины нет в гриднице и вино зеленое и медовуха вволю туманят буйные головы, бывают в княжеском доме вещие старцы, которые умеют петь про славу Боянову и на тонких струнах гуслей выводить старые песни про подвиги молодецкие; приходят в терем и смиренные монахи, которые читают в огромных, окованных железом и серебром книгах про подвиги Симеона-столпника, Февронии Блаженной и других святых угодников. Крепко задумаются мужи именитые, примолкнут… однако потому только, что затронет их одна дума — о душе, о муках ее вечных после смерти, о загадках, которые никому из смертных не разгадать… Но уйдет монах, тихо отчитав божественное, а назавтра снова до самой полночи горят лучины в гриднице, и только успевают носить молодые стольники из погребов чаши да бочки, наливать гляки да кумганы[31] с квасом, и гремит слово застольное, и про битвы былые и будущие говорят дружинники, гридни и другие люди именитые. Рассказывают седые воины о походах, о заговорах, что шепчут над ними вещуньи, когда отправляются мужчины в далекую дорогу, а молодые слушают, и горячие их руки вслед за старшими будто сжимают боевые мечи. Дело воина — поход и битва, и нет ему песни милее, чем завывание ветра в шлемах врагов, раскиданных на кровавом поле сечи…