Выбрать главу

Каждое утро оживает купеческое подворье — и увозят мед и полотна, деготь и меха, воск и рыбу, а сюда доставляют тоже несметное множество товаров. Потому лежат в княжеской казне динарии и пфенниги, пенни и дирхемы, а еще слитки серебра, перстни, хрустальные ожерелья — каждое из них по цене соответствует одной куне, или трем нагатам[42], или киевскому медному сребренику.

Ехал молодой Всеслав к порубу, где сидел Алекса, и видел, как постепенно полнятся полоцкие улицы народом. И каждый идет или едет по делу, а около полуземлянок, которые вырезает простая чадь прямо в земле и где стены обшиты деревом или обмазаны глиной, туда-сюда бегают женщины, неся в хату то охапку дров, то ведро с сыродоем, то лучину. Дальше, где начинается большой двор, хаты побольше, побогаче — рубленные из бревен, с истопками, с клетью, и окна у них не волоковые, что заволакиваются в холода досками, а слюдяные, а то и стеклянные, и около них суетятся уже не сами хозяйки, а та же простая чадь — холопы, и ежели промелькнет в окошке, раскрытом настежь, женская головка, то нет-нет да и блеснет на солнце то золотой обручик, то серебряный браслет, а то стеклянные бусы на стройной шее. Едет не спеша Всеслав, и будто впервые видит свой город, и смотрит на девушек, выглядывающих в окна, и удивляется все больше смелости молодого дружинника, чувству, которое толкнуло на отчаянный, непривычный ему поступок.

Когда вывели из поруба Алексу, княжич не сразу узнал его — русые волосы слиплись на голове в кровавый ком, одежда порванная, из-под корзна выглядывает голое тело. Порваны и портки, а на теле следы ударов и зубов собачьих.

Перехватил Алекса взгляд, застыдился, попробовал натянуть портки на багровые следы.

— Собаки порвали?

— Они, — понуро ответил Алекса.

— Дурень! — вскипел Всеслав. — Мне не мог сказать хоть бы слово одно!

— Поздно уже было.

— А раньше что? Раньше не мог! Бабник ты, дерьмо собачье! А ежели взялся красть девушку, так нужно было с умом делать это! Чтобы лучший мой лучник таким растяпой стоял перед своим князем? Да тебя и правда стоит до смерти розгами засечь!

— Секите.

— И засек бы, клянусь Перуном, засек бы! Сам, своими руками! Однако же тебя и так вон как порвали. Ну а ты?

— Троих кнехтов я положил, — так же понуро ответил Алекса. — Да там еще четверо гончаков было. И сначала высмотрел — один был виден, я его и пришил стрелой, думал — все, теперь пройду…

Он уже, видимо, приготовился к смерти, ибо синие глаза его были тусклыми и голос такой отрешенный, будто звучал откуда-то издалека. И Всеслав, вспомнив, как славно рубился мечом хлопец под Новгородом, еще раз подивился могучей силе неведомого ему чувства…

Заступничество княжего сына и клятва не держать на Полоцк обиды, которую в присутствии чужеземных гостей все же дал купец Абдурахманбек, спасли Алексу. Его секли розгами на городской площади, но не засекли до смерти, а потом, когда зажили раны, снова взяли на княжеский двор в младшую дружину княжича. Он принял подарок купца — серебряное монисто, всегда носил его на шее, и иногда серебряные дирхемы тихонько вызванивали, когда нес его по улицам, вместе с другими дружинниками, могучий вихрь молодости.

Всеслав как-то пошутил:

— Не нашел себе ладу, на которую наденешь монисто?

вернуться

42

Нагата — древние деньги.