— Александр Львович! Глубокоуважаемый наш высокопревосходительпый генерал! — Бурдин пытался взять шутовской, бодряцкий тон; в прошлом перед генералом Дубельтом нехитрый этот прием иногда выручал. — В чем же вы, следом за Александром Егорычем Тимашевым, смогли усмотреть в «Воспитаннице» вредное направление? Ведь это простенькая бытовая пьеска для чувствительных сердец! Не более как картинка нравов — и только! Смею предположить, ваше превосходительство, что сами вы… не изволили читать пьеску!
— И ошибаетесь, Федор Алексеевич! Напротив, читал-с, и притом безо всякого удовольствия! И вы еще можете спрашивать, в чем вредное направление пьесы? Да, разумеется, в насмешке над российским дворянством. Именно сейчас, когда дворянство наше песет на алтарь отечества свои потомственные права, действует свято патриотически, жертвует кровными интересами во имя высокой цели освобождения крестьян по мановению державной руки обожаемого монарха, господин Островский потешается над благородным сословием, к коему сам принадлежит!
— Ваше превосходительство! Извольте еще раз непредвзято пересмотреть, просто перечитать пьесу. В ней вы не найдете ни крестьянского вопроса, ни осуждения благородных целей и чувств дворянства!
— Эх-хе-хе, батенька вы мой! Конечно, напрямую там ничего не говорится, всё в намеках! Но, извините, мы, дворяне потомственные и люди государственные, не так уж просты, чтобы не понимать тайных намерений автора и не уметь читать между строк… Пет, перечитывать пьесу мет надобности, я отлично помню ее содержание. Молодой дворянин, изображенный легкомысленным шалопаем, соблазняет крепостную девицу, воспитанницу злой и своевольной старухи помещицы. По навету другой дворянки, завистливой и корыстной, озлобленной приживалки, этот тайный роман раскрыт, и дворянка-мать окончательно толкает девушку в пропасть, отдает ее замуж за пьяного негодяя… Нет уж, извините меня, Федор Алексеевич, дворянство наше сейчас и без того оскорблено, прямо-таки заколочено! В Москве как раз предстоят дворянские выборы, наша земельная знать съедется в старую столицу, а мы им такой театральный сюрприз с императорской-то сцены? Пет уж, увольте! Решительно отказываю в вашей просьбе! Уж не обессудьте!..
3
В январской книжке журнала «Современник» за 1862 год впервые появилась в печати только что закопченная историческая драма Островского «Козьма Захарьич Минин-Сухорук». Она стоила драматургу пяти-шести-летнего труда. Редактор «Современника» Н. А. Некрасов давно ждал это новое произведение Островского и выплатил автору гонорар, позволивший ему не только расплатиться со срочными долгами, по и осуществить давнишнее желание Александра Николаевича — побывать в Западной Европе. Тем более что одновременно с крестьянской реформой русское правительство облегчило условия заграничных путешествий: иностранный паспорт стал стоить много дешевле и получение его упростилось.
А Островскому хотелось не только повидать другие страны и призанять чужого опыта, но и просто рассеяться, отдохнуть от театральных треволнений и обид, пережить на чужой стороне свою любовную неудачу и утишить сердечную тоску. Вместе с Александром Николаевичем отправились два его близких друга: университетский товарищ Островского Макар Федорович Шишко, заведовавший осветительной частью императорских театров в Петербурге, и артист Иван Федорович Горбунов, догнавший Островского уже в Берлине и проделавший с ним до конца все это немаловажное для драматурга странствие «по Европам»…
В этой поездке трое деятелей русского театра — драматург, осветитель и артист — почувствовали себя веселыми школьниками, вырвавшимися из душного класса на свободу. Александр Островский и Макар Шишко — оба на исходе четвертого десятка; Иван Горбунов лет на восемь моложе своих спутников…
…В марте 1862 года шли последние приготовления к отъезду. В московском николо-воробинском домике Агафья Ивановна, с заплаканными глазами, заботливо собирала мужа в дальнюю, на этот раз довольно сложную дорогу. Любимые его костюмы, белье, пледы, плащи и шляпы, мелочи туалета, несессеры, портсигары — все это дорожное имущество она собственноручно перебирала, освежала, гладила, чистила и укладывала в объемистые чемоданы и портпледы. Она до топкости знала все его привычки, вкусы, потребности. Например, попавшуюся под руку курительную трубку, к которой поначалу было пристрастился Александр Николаевич, она отложила и комод: страстный «курец», Островский вскоре нашел, что трубка вредна для горла, и перешел на сигарки и папиросы собственной набивки. Агафья Ивановна засадила сына Алешу за набивку папирос любимым мужниным табаком керченской фабрики…
В предвесенней Москве было еще по-зимнему холодно и снежно. Агафья Ивановна с сестрой и сыном провожали отъезжающего на Николаевском вокзале. Переждали под вокзальным сводом сигналы к отправлению, минуту шагали вместе со всеми провожающими рядом с вагоном, где в окне Александр Николаевич махал им рукой… Агафья Ивановна заплакала вслед удаляющимся хвостовым фонарям поезда, перекрестила их…
Перед самым отъездом брат Михаил Николаевич успел из Петербурга уведомить Александра, что тот удостоен неожиданной царской милости: оказывается, министр народного просвещения Головнин доложил царю Александру II о повой пьесе Островского «Минин». Выслушав доклад, император приказал… наградить писателя Островского бриллиантовым перстнем стоимостью в полтысячи рублей.
Известие об этой награде подействовало на Александра Николаевича удручающе. Со свойственной ему сдержанностью в выражениях он ответил брату, что уж никак не ожидал столь пошлого «поощрения». Михаил вполне согласился с мнением брата, однако прибавил, что при столкновениях с цензурой или театральной дирекцией ссылка на знак царского внимания может сослужить полезную службу!
2 апреля 1862 года Островский и Шишко выехали из Петербурга в Остров, на другой день с интересом бродили по красивым улицам Вильно, а 5 апреля, миновав Ковно, пересекли за Вержболовом прусскую границу…
Островский сразу начал свой путевой заграничный дневник. Его первые записи о прусских впечатлениях, после виленских и пограничных, констатируют: «Поля кое-где зеленеют, пахано загонами (то есть всплошную, общим заходом, без межей, — Р. Ш.); местность ровная, большею частью песчаная. Поля возделаны превосходно, унавожены сплошь, деревни все каменные и выстроены чисто, на всем довольство. Боже мой! Когда-то мы этого дождемся», И тут же, сразу — строки о чувстве неприязни, вызванном всем обликом и поведением молодого прусского офицера: «Синий мундир, голубой воротник, штаны с красным кантом, маленькая фуражка надета набекрень; волосы причесаны с аглицким пробором, рябоват, белокур, поднимает нос и щурит глаза…»
Всем троим доставляло большое удовольствие, как говорится, «мерить все на русский аршин». Островский записывал в дневнике: «Улица Под липами нечто среднее между Тверским бульваром и Невским проспектом, весь Берлин есть помесь старого немецкого города с Петербургом…»
Вот беглые, характерные своим лаконизмом штрихи Островского о западных его впечатлениях — как тут явственно ощутима постоянная, заинтересованная дума о родине…
В Берлине, запись 22 апреля: «Вечером были в театре Виктория, давали Альпийского Короля, мы недосмотрели представления; но как здесь все стараются» (в этом, не понравившемся ему спектакле Островский отмечает актерскую дисциплину, которой, по его мнению, так недостает дома).
Запись 24 апреля: «В Потсдаме видели только прудок с хорошеньким фонтаном. Я не люблю смотреть дворцов, меня что-то жмет… Все зеленеет, все обработано, погода — наш май…»