…Они стояли у вагонного окна, любуясь редкостным по красоте ландшафтом Сурамского перевала. Тогда еще не было предусмотренного проектом тоннеля, а участок от Самтредия до Батуми вступил в эксплуатацию всего месяцы назад, на только что освобожденной из-под власти турок земле. У села Пони, на самой макушке перевала, два паровоза еле управились с подъемом. И паровозы, как пояснял Макаров, были здесь особые, системы «Ферли», с двумя трубами и двумя топками по концам, чтобы не поворачивать локомотив для обратного хода. Крутизна спусков и подъемов была предельная: поезд шел так тихо, что можно было бы, казалось, прямо с подножки нарвать цветов… Водопады, монастыри, широколиственные леса, древние замки — все это в раме вагонного окна проплывало перед взволнованным писателем.
В окружении «величественной, дикой, адской красоты» беседовали целую ночь двое русских людей — состарившийся и больной Александр Николаевич Островский и будущий адмирал, создатель ледокольного корабля «Ермак» и кругосветный путешественник Степан Макаров, двадцать два года спустя безвременно разделивший вместе с экипажем крейсера «Петропавловск» роковую судьбу этого корабля.
— Бог привел, дорогой Александр Николаевич, к этой встрече с вами, на что никогда и не надеялся. Между тем вы сыграли в моей жизни немалую роль!
— Как же так? — удивился заинтересованный драматург.
— А вот как! Помню, примерно семнадцатилетним морским кадетом, на пороге выпуска в гардемарины, очутился я впервые в новом Мариинском театре.
— Совершенно верно! В 1860-м. Здание построено было для императорского цирка, потом горело, и наконец архитектор Кавос, тот же, кто восстанавливал и московский Большой после страшного пожара 53-го года, переделал бывший петербургский цирк под оперную сцену… Там у меня в 1865-м прошла премьера «Воеводы»…
— Так именно этот спектакль и разбередил мне душу! Я о нем-то сейчас и заговорил. Тогда я впервые видел вас, как говорится, вживе! Вы раскланивались из ложи, а я, безусый кронштадтский кадетик, все ладони себе докрасна отбил… Сколько русской души в вашем «Воеводе», сколько удали, но и сколько печали!..
— Как говорится, спасибо на добром слове! Помните, у Пушкина: «когда бы все так чувствовали силу гармонии…» Но я, кажется, помешал вам закончить вашу мысль? Какую же роль мог сыграть мой «Сон на Волге» в судьбе российского моряка?
— Представьте себе, немалую! Там старуха на постоялом дворе поет у вас колыбельную песню малому дитяти. За душу меня эта песня взяла. Уж и раньше приходилось задумываться о том, кто у нас, у морских офицеров, под началом служит, как сыны крестьянские к нам в матросы попадают. И почему-то именно эта песня колыбельная, тоскливая и горькая, заставила меня матросскую судьбину понять. Будто эта старуха ваша — крестьянская мать на нынешней Руси, а сын, над которым она причитывала, сегодня у меня на корабле вахту держит и свою мужицкую думу думает… Читал я в «Морском сборнике» ваши статьи, выписал себе полное собрание ваших сочинений и по сей день переношу эти книги с корабля на корабль, и экипажи мои играли «Бедность не порок», «Свои люди — сочтемся», «Бедную невесту» и отдельные отрывки из других пьес, под всеми широтами. И в Сингапуре, и в Рио-де-Жанейро, и у мыса Доброй Надежды. Думается, и впредь будем поддерживать русский дух на кораблях российских с вашей помощью!.. Хотите, я вам эту вашу «Колыбельную» наизусть напомню?
— Извольте! Сам-то… давно не вспоминал.
Минуту помолчав и напрягая память, Макаров тихо начал:
Поезд тяжко загрохотал в тесном ущелье. В вагоне резче запахло паровозным дымом. Мигала свеча в вагонном фонаре. Когда поезд вырвался из ущелья, собеседники увидели край рассветного неба над вспененным, гневным морем. Белые барашки вкатывались на прибрежную гальку, доплескивая почти до самых рельсов.
— Будут обвалы в горах, — сказал Макаров. — Без этого здесь ни одна буря не обходится. Хорошо, если проскочим! Погода может вас разлучить с братом на несколько суток!.. Ну, как вы нашли мое исполнение вашей «Колыбельной»?
— Иной артист мог бы позавидовать! Спасибо вам! Но, знаете ли, критика наша эту песню совсем иначе встретила. Писали, что она наводит на зрителя неодолимую скуку… Мол, старуха поет так сладко и так долго, что под нее готовы уснуть зрители.
— Ну, уж это, как говорится, собака лает, а ветер носит! Глухим надо быть, чтобы такое высказать… Скажите, а эта песня народная, вами в Поволжье слышанная или… сочиненная вами?
— Моя. С покойной первой женой много дорог исходил, во многих деревнях останавливался, особенно близ ее родной Коломны. И в Поволжье я песни записывал про татарское иго, про грозного царя Ивана. Вот в духе этих песен народных и написал свою для «Воеводы»… Покойному Тургеневу она тоже полюбилась, как и вам. А более всего Ивану Сергеевичу понравился в моей пьесе Домовой и вся эта сцена с ним в тереме… До последних дней он изредка напоминал мне о себе, мы с братом всегда о нем тревожились. Ведь Герцен еще лет двадцать назад говорил мне в Лондоне, что Тургенев плох… Смотрите, однако, сколько он с тех пор успел создать! Особенно ценю «Новь» и последние «Стихотворения в прозе». Изящество необыкновенное! Он и для сцены немало сделал — Михаил Семенович Щепкин был велик именно в тургеневском «Нахлебнике», Впрочем, наших артистов москвичей вы, Степан Осипович, верно, мало знаете?
— Да, в Москве случалось гостить лишь проездом. Но в Малом театре бывал, да еще случилось побывать на Политехнической выставке в 1872-м, устроенной в честь 200-летия со дня рождения Петра Великого. Из этой выставки потом Политехнический музей возник…
— И, заметьте, как раз ныне, пока мы с вами здесь, выступает в Политехническом музее путешественник Миклухо-Маклай, только что воротившийся из Индонезии и Новой Гвинеи… Жаль, что мы лишены возможности послушать человека, принесшего честь русскому имени… А в театр при выставке, Народный, или Общедоступный, не заглядывали?
— Заглядывал! Комедию вашу «Лес» там видел, да еще с самим Рыбаковым… Вот корифей! Таким родиться надо! А иные думают, будто в каждом заложена артистическая жилка. Разовьешь ее и станешь… Рыбаковым! А верно ли говорят, Александр Николаевич, что вы своего Геннадия Несчастливцева с самого Рыбакова и писали? Взяли его как прообраз?
— Знаете, редко случается лепить сценический образ с одного человека. Образ всегда бывает средоточием характерных черт нескольких людей, связанных какой-то общностью — профессией, судьбой, характером, общественным положением. Но действительно, когда я писал «Лес», перед моим умственным взором все время стоял Николай Рыбаков. Ведь я его хорошо знал… И как раз сам, в артистическом кружке пашем, репетировал с ним эту пьесу «Лес».