Грамоты эти верные люди, рискуя жизнью, передавали на волю, рассылали по русским городам, селам, посадам. Письма Гермогена к народу помогли Минину и Пожарскому собрать нижегородское ополчение, будили патриотические чувства, хоть писал их Гермоген тяжеловесным, патетическим слогом. Его и вспоминал Островский, слушая проповеди и беседы отца Матвея. Теперь, два с половиной века спустя после грамот Гермогена, речь отца Матвея звучала архаично, была уже чуждой народному слуху, И когда драматург обдумывал реплики для «барыни с двумя лакеями, старухи лет 70-ти, полусумасшедшей», как же пригодилось ему общение с отцом Матвеем! Вспомним слова Кабанихи: «Красота-то ведь погибель наша! Себя погубишь, людей соблазнишь, вот тогда и радуйся красоте-то своей… Все в огне гореть будете в неугасимом!..» Разве же эти фанатические угрозы не взяты прямо из речей Матвея Константиновского?
Вообще ржевские впечатления оказались на редкость плодотворными для будущих пьес. Не из ржевских ли фабричных парней, мастеров и на кулачках подраться, не теряющих достоинства в спорах с хозяином и лихих в ухаживании за своим «предметом», выбрал Островский своего героя Кудряша? Да и сама гроза, застигнувшая писателя на соборной паперти во Ржеве, полустертые фрески, лиловая туча, черная волжская вода и ослепительные молнии, в ней как бы тонущие, — не они ли обогатили пас… заключительной сценой признания Катерины?
И еще нечто важное верно угадал в спектакле «Гроза» коллега Островского по журналу «Москвитянин», писатель Мельников-Печерский, автор романов «В лесах» и «На горах».
Мельников-Печерский был крупным знатоком старообрядчества и раскола, по не сочувствовал ни раскольникам, ни сектантам, напротив, считался гонителем раскольников, разорителем их скитов, которых называл рассадниками деспотизма и невежества. В критической статье, посвященной постановке «Грозы», он писал: «Хотя Островский, изображая семейство Кабановых, не упомянул нигде, что это семейство раскольничье, но опытный глаз… с первого взгляда заметил, что Кабаниха придерживается взглядов Аввакума и его последователей…» А ведь именно во Ржеве Островский с такой силой ощутил дух старообрядчества в здешних богатых купеческих семействах. Свидетельство тому — вся обстановка в доме Кабановых, так верно понятая Мелышковым-Печерским.
…Писатель покидал город Ржев в субботу, 9 июня, и ночевал в Зубцове, который показался ему «несчастным городом», как он пометил в дорожных записях. Может быть, по причине тяжелых жертв, понесенных Зубцовом при Дмитрии Донском из-за соперничества Твери с Москвою? Или из-за упадка местного судостроения, о чем толковал Островскому тверской генерал-губернатор?
Ненадолго задержался Александр Николаевич и в живописной Старице, сохраняющей память об Иоанне Грозном: в лихолетье войны со Стефаном Баторием город Старица служил резиденцией Грозному. Неудивительно, что Островский услышал здесь несколько сказаний и легенд об этом государе. Сказания были фантастическими. Островский решил проверить в архивах, какие реальные обстоятельства могли преломиться в этих устных стариц-ких преданиях.
11 июня Островский вернулся в хорошо знакомую Тверь. Но ждали его здесь неприятные вести от московских друзей. Пришлось без промедления прервать экспедицию и выехать на несколько дней в столицу.
Александру Николаевичу Островскому ко времени волжского путешествия шел 34-й год. Казалось, главные трудности и невзгоды — жестокая нужда в начале самостоятельной жизни, нападки завистливых недоброжелателей-интриганов — теперь отошли в прошлое. Увы, не тут-то было!..
Впрочем, нужды-то Александр Николаевич мог бы смолоду избежать, прояви он поменьше гордости и самостоятельности по отношению к отцовскому ультиматуму: либо брось свою мещаночку Ганю (а заодно хорошо бы бросить и пустое дело — писание пьес!), и тогда можешь, поднимаясь по ступеням служебной лестницы, пользоваться как подспорьем и отцовским карманом; либо оставайся со своей избранницей, ниши свои комедии, но уж на отцову помощь не рассчитывай!
Островскому и его жене пришлось с болью пережить первые столкновения с цензурой, которая ставила молодому драматургу такие препятствия, что порою он сам дивился, как впоследствии его влиятельным друзьям и благожелателям удавалось обходить их.
Поначалу цензоры запретили к печати, а потом и к постановке на сцене пьесу «Картина семейного счастья». Затем не дозволили ставить на сцепе еще не полностью опубликованную комедию «Несостоятельный должник», или «Банкрут» (впоследствии она стала называться «Свои люди — сочтемся»). А когда полный текст этой вещи появился в мартовском номере журнала «Москвитянин» за 1850 год, последовал цензурный запрет публиковать ее отдельной книгой. Эти произведения нашли оскорбительными для чести купечества. Молодой драматург внушал цензорам такое недоверие, что даже сделанный им перевод шекспировской комедии «Укрощение злой жены» ле смог увидеть света — его запретили печатать и ставить.
Положение начало облегчаться, когда Островский и группа его тогдашних друзей создали так называемую «Молодую редакцию» журнала «Москвитянин». Издателем этого, по некрасовскому выражению «древлетощего», журнала был человек влиятельный и сложный, историк, знаток российской старины, писатель и журналист, сын крепостного крестьянина, а ныне профессор и член Академии наук Михаил Петрович Погодин.
Память о «Молодой редакции» (теперь уже распавшейся) была у Островского еще свежа! Составилась редакция пять лет назад из людей не просто молодых и одаренных, но и связанных страстной общей любовью к родной матушке-Руси!
Островского мучило тогда острейшее безденежье. Не было и заступничества перед «недреманным окном». Пи влиятельных связей, ни знакомых меценатов! Отец пристроил его на мелкую чиновничью должность в суде поначалу за… четыре рубля в месяц! Позднее жалованье прибавили, но служба и курс юридических наук в университете не оставляли времени писать пьесы. Островский в конце концов вынужден был расстаться со своей судейской службой и с университетом, но «кружок Островского», сложившийся еще на студенческой скамье, не распался. Он-то и стал ядром «Молодой редакции» погодинского «Москвитянина»…
…Стоял на дворе морозный февраль 1850 года. Поцеловав на прощание Ганю, Островский плотнее запахнул полушубок и вышел нз флигеля в Николо-Воробинский переулок. Путь впереди был длинен, и он всегда старался отмахать пешком побольше переулков, набережных, мостов, площадей и пустырей, чтобы уж в Замоскворечье сесть в извозчичьи санки (мол, за остаток пути «ванька» спросит подешевле!). Больше двугривенного седок тратить на извозчика не мог…
Далеко за аристократическими старомосковскими улицами — Арбатом, Пречистенкой, Остоженкой, Зубовской и Крымской площадями — простирается в Лужниковской излучине Москвы-реки обширное и полупустое Девичье поле. То самое, где у Пушкина «к монастырю пошел и весь народ» просить на царство Бориса Годунова…
Монастырь издали виднеется на самом краю Девичьего поля, в уголке между рекой и остатками Камер-Коллежского вала. Невдалеке и отслужившая свой век Лужнецкая застава с желтым строением кордегардии. Когда-то здесь проверяли крестьянские возы, не спрятана ли среди клади беспошлинная водка (для этой проверки и служил Камер-Коллежский вал).
Ближе к заснеженной реке раскинулись огороды в заливной пойме, теперь тонущей в сугробах. В правой стороне поля, среди чернеющих садовых и парковых аллей мигали сквозь оледенелые стекла и занавеси огоньки люстр и керосиновых ламп в окнах княжеских особняков, построенных здесь еще в прошлом столетии. Тогда они считались почти загородными (в конце XIX века здесь вырастут знаменитые московские клиники)…
Тут, среди просторных барских усадеб, принадлежавших Голицыным, Трубецким, Гагариным, Оболенским, Кропоткиным, находился во владении княгини Волконской большой старинный дом с флигелями, собственным парком и хозяйственными службами. Это обширное и запущенное владение приобрел еще в 1836 году в собственность профессор М. П. Погодин.