— Пошли к нам. Надо нам управлять боем своим личным участием. — Не дожидаясь моего ответа, он бросает на ходу: — Я пошел к Трофимову...
— Да сбудутся ваши дороги, — говорю я им по-казахски.
— Да сбудется сказанное тобою. Да придет добро к нам, — отвечает по-народному Мухаммедьяров.
— До счастливой встречи, товарищ командир, — жмет мне крепко руку Мамонов, — разрешите я с Гундиловичем пойду.
— Будь жив, Мамонов.
Сделав два шага, они исчезли, растаяв в темноте.
Я остался один. Как описать то состояние, которое охватывает командира, когда приказ уже отдан, а замысел командира через час-другой становится личным и кровным делом каждого солдата...
Мой адъютант, посланный к начальнику штаба, еще не возвратился. Не дождавшись его, я пошел. Синченко ведет в поводу наших верховых лошадей. Мороз крепчает, снег хрустит под ногами. Да и лошади нет-нет да и фыркнут.
Я делаю знак Николаю, тот придерживает коней, замедляет шаг.
Тьма-тьмущая. Я иду, прислушиваясь к каждому шороху. Бесшумно осыпается с деревьев снежок, изредка хрустнет тонкая ветка.
Вдруг я замечаю, что потерял своего спутника. Видно, Николай отстал. Ругаю себя за то, что отпустил всех с боевыми группами. Командир полка один-одинешенек в дремучем лесу! Недоставало еще, чтобы из-за какого-нибудь куста выскочила парочка немцев!
Верно, что, кто боится — у того двоится! Я слишком насторожен. Я ловлю себя на том, что явно трушу. Я сержусь на себя. Иду в Трошково. У меня одно желание — встретить хотя бы одного из наших солдат. Но в темноте не отличишь, где свой, а где враг. Если по ошибке приму врага за друга, пойду к нему навстречу и он крикнет «хальт!», я выстрелю в ответ. Но тогда мой выстрел возвестит противнику, что мы здесь, что мы подкрадываемся к нему. Тревога — и он ощетинится. Эти мысли заставляют меня вложить пистолет в кобуру. Лучше приколоть или зарубить — решаю я и вынимаю из ножен клинок. Так, держа клинок наготове, я продвигаюсь вперед. Но как осторожно я ни ступаю, а все-таки снег то скрипнет, то пискнет, выдавая меня.
Наконец лес позади. Передо мной вырисовывается темный силуэт сарая, называемого в этих местах клунею. Обыкновенно клуни стоят на отшибе, в стороне от деревни. В большой печи, что посредине сарая, сушат снопы ржи и пшеницы, а потом здесь же обмолачивают их.
Я осторожно подхожу к клуне и, как летучая мышь, прилипаю к ее теневой стороне. Затаив дыхание, прислушиваюсь, есть ли кто-нибудь внутри? Тихо, ни звука, никаких признаков жизни. Чувствуется прелый запах соломы. Скольжу вдоль стены. Дверь. Снова прислушиваюсь. Опасение, что я стою у немецкого поста, рядом с прикорнувшими в соломе или у печки немецкими часовыми, прижимает меня к стене. Я злюсь на себя, на свое оцепенение. Преодолевая нерешительность, вхожу в сарай. Он, пуст. Не веря этому, шарю по углам — никого нет. Облегченно вдыхаю теплый запах соломы и, вспомнив только что пережитые минуты тревоги, смеюсь над собой.
Смотрю на светящийся циферблат часов. Скоро четыре. Наступает назначенный час. Будет ли он часом удачи? Минутная стрелка переходит белый пунктир за пунктиром. Две минуты пятого... три... четыре минуты. Кругом тихо. Стрелка переходит еще черту. Прошла еще минута.
Вдруг вдалеке одна за другой замигали и погасли две вспышки. Воздух прорезало резкое «так-так» и, словно задушенная, умолкла пулеметная очередь. Как будто это в районе Бородина. Я не успел еще разобраться, как уже в другом направлении раздался выстрел. «Наши снимают часовых». В Трошкове, как отдаленная дробь барабана, раздаются глухие выстрелы. Они то ритмично равны, то частят, то редеют. Выстрелы какие-то необычные, звук тупой, приглушенный, хрипловатый. Значит, и там начали. От трех групп я уже «получил донесение». Направляюсь в Трошково.
Подхожу к деревне. Вижу — вдалеке кто-то бежит. Одно ухо ушанки в одну сторону, другое — в другую, Наш! Выстрелы со всех сторон, на воздухе выстрел резкий, злой, а эти короткие, значит, в домах идет обработка. Где ж тот солдат? Вот он пересекает улицу, врывается в дом. Я бегу за ним. Не успел я переступить порог распахнутой двери, как из комнаты раздался выстрел.
Вбегаю. В комнате, на полу у самой кровати в нижнем белье лежит убитый немец. Я взглянул на солдата, за которым следовал. Это был юноша-казах из нового пополнения. Он посмотрел на меня и, не проронив ни слова, повернулся и вышел.
Большая лампа на высокой подставке, объедки от ужина на столе. Недопитая бутылка. Занавешенные окна. На стуле — офицерский китель со скрещенными костями под черепом на рукаве. На постели полуодетая женщина. В оцепенении, не мигая, она смотрит на меня. Глаза у нее от страха буквально вышли из орбит. Мне неприятен ее взгляд. Какое-то смешанное чувство возникает во мне: тут и ненависть, и презрение, и злоба. Она натягивает простыню до подбородка. Представить только: юноша в ушанке вдруг вбегает в ее дом (во сне это, иль наяву?), убивает лежащего рядом с ней и исчезает. Нет, видно, это кошмарный сон, который скоро кончится...
Я поворачиваюсь и, не оглядываясь, быстро захлопываю за собою дверь.
Уже в открытую идет стрельба. Доносятся крики убегающих немцев, возгласы наших бойцов то на русском, то на казахском языках.
— Джумажан, — слышу я, — как будет по-немецки «Руки вверх?».
— Хенде хох! — отвечаю я за Джумажана и невольно улыбаюсь.
Открываю дверь другого дома. На полу лежат три убитых немца. Переступаю через порог, вздрагиваю: прижавшись к печи, стоит дюжий немец. Встретившись со мной взглядом, он вытягивается. Мы стоим так близко, что я, потянувшись за пистолетом и на мгновение отведя взгляд, дал бы ему возможность вырваться из оцепенения. Длинное, почти лошадиное лицо, бесцветные глаза часто мигают светлыми ресницами. Передо мной унылый тупица.
— Хинлеген! — крикнул я. — Ложись!
Он камнем падает на пол.
Я приказываю ему не шевелиться. И уверенный, что этот вояка окончательно потерял способность не только к нападению, но и к сопротивлению, и что он будет ждать для себя «благополучного» пленения, выхожу из дома.
Молочная полоса уже легла на горизонте. Небо и воздух посерели. Быстро иду вдоль улицы. Выхожу на окраину деревни. Всюду, сколько может охватить глаз, мелькают ушанки наших бойцов.
Восемь часов утра. Четыре часа боя позади.
Белая полоса на горизонте стала серо-розовой. Холодный, зимний рассвет. Вижу — наши во всех пяти деревнях. Я направляюсь к высоте.
Я не любил раньше мороза. У меня, жителя южного Казахстана, мороз не вызывал восторгов, какие он вызывает у сибиряков, но в эту особенную минуту я вздохнул всей грудью, ощутил вкус, крепость и силу морозного воздуха.
Я на высоте. Кое-кто уже заметил меня. Спешат. Издали узнаю их. Вот Мухаммедьяров, комиссар. Лицо его озарено непосредственной, широкой улыбкой. Вот Трофимов, Гундилович, Ветков, Мамонов, Соловьев, Малик... Значит, все живы и все шесть деревень наши! Они подходят запыхавшиеся, докладывают: Бородино — занято, Трахово — занято, Баркловица, Коншино, Кашино — заняты!..
Я крепко жму руки, они поздравляют меня. Я еще сам не до конца верю, что моя мечта — замысел командира — стала действительностью. Будто снегом запорошило глаза. Сердце трепетно отстукивает: «Какое счастье, что все живы!»
Ушанки, ушанки — всюду наши ушанки...
Почему мы говорим, что это сделали мы?
Не говори — это сделал я, это сделали тысячи.
Не говори — это сделали тысячи, это сделали смелые.
Не говори — это сделали смелые, это сделал народ!
Если бы я не был из тысячи, а смелые — из народа, кто бы это совершил?
Веселые возгласы и смех доносятся отовсюду.
Почему такая самоуспокоенность? Она — враг чести и друг смерти. Деревни мы взяли, но их надо еще удержать. Контратаки будут, обязательно будут! Радоваться рано!
Отправляю командиров на места.
Пишу донесение:
«Начав действия в 4.00, к 8.00 полк выполнил поставленную задачу и овладел группою деревень в этом районе: Трошково. Трахово, Коншино, Баркловица, Кашино, Бородино... В прилагаемой схеме указано расположение дорог и сел. Полк оседлал их и приступил к закреплению твоих позиций. Гарнизон противника состоял из подразделений полка дивизии «СС». Ожидаю контратаки противника. Жду дальнейших ваших указаний».