Протерев залепленные снегом глаза, и вдохнув полной грудью теплый воздух комнаты, Мамонов доложил:
— Фу, настоящий ад кромешный! Одним словом, товарищ командир, дошли с трудом. Кое-что навалили. Подымешь лопатой, и пока донесешь, все сдует. Потом додумались: в полах шинели и плащпалатках стали таскать. Что нагромоздили там, не знаю, может, уж ветром все размело...
— Деревьев бы навалить, тогда бы снег сам задерживался, — покачал головой Мухаммедьяров…
— Кое-как приволокли два валежника, товарищ комиссар.
— Мин бы нам штук двадцать, но их нет у нас... — вздохнул я. — Пулемет выставлен?
— Один пулемет поставлен, — ответил Скачков.
Мы сидим в этой каморке. Часть бойцов шныряет где-то в снежной мгле и ощупью пробивает себе путь во тьме, патрулируя вокруг наших позиций. Другие, напрягая слух и всматриваясь в темную даль, стоят на посту. Третьи — с лопатами ходят по траншеям, расчищая наметенный снег. Остальные, прижавшись друг к другу, спят в снежных жилищах. Вьюга злобно воет, рывками бьет ветер... Где генерал Чистяков? О чем он сейчас думает? Что делают люди полка Шехтмана и артиллеристы Курганова, четвертые сутки бьющиеся за Соколове? Что делают немцы в Соколове и по другую сторону от нас? Мне, как командиру полка, ничего не известно, я не знаю, что делается вокруг нас. Я глух и слеп. Все, что я делаю, — шаги наощупь... Я снова ловлю на себе тревожный, вопрошающий взгляд женщины и опускаю глаза...
— Товарищ командир, — вбежал Синченко, — там пулемет стреляет!
Мы выбежали на улицу. Еле слышно сквозь пургу доносилась очередь пулемета... Она была рваная, порывистая. Пулемет то задыхался, то снова строчил мелкой дробью...
— Там... — сказал Мамонов, показывая в сторону Соколова. А далекий пулеметчик все строчил и строчил…
Вдруг все стихло.
Неожиданно восток начинает светлеть. До восхода еще далеко... Что за оранжевый свет разгорается на горизонте?
Небольшое пятно все ширится. Вот уже и низкие тучи стали желто-оранжево-красными.
— Соколово, — обернулся ко мне Мухаммедьяров. Да, горит Соколово. Значит, враг уходит. Срочно всех офицеров я отправил на места и приказал усилить оборону в Соколовском направлении.
В ожидании мы провели больше часа...
Соколово пылало, но вот забрезжил рассвет, ослабив краски пожара. Мы с Мухаммедьяровым пошли посмотреть на снежный вал, сооруженный ночью.
В двухстах метрах от леса громадный снежный бугор загораживал дорогу. Ночная пурга намела вокруг вала гору снега, придав ему сказочно гладкую форму с острым красивым гребешком. Это то, что, по нашим предположениям, должно было стать преградой для танков врага и что было нашей единственной надеждой. С соколовской стороны на заметенной дороге мы обнаружили еле заметные следы гусениц танка. Сохранились и две провалины в нашем валу, по-видимому, танк таранил наше сооружение.
— Значит, здесь ночью все-таки немецкий танк побывал, — сказал Мухаммедьяров. — И этот сугроб, заставил его повернуть обратно.
— Да, наш вал заставил немцев переменить маршрут, — радостно заявил Мамонов.
У кювета дороги я заметил темную точку. Охваченный тревогой, я направился туда. Комиссар и Мамонов последовали за мной.
У края кювета лежал запорошенный снегом, проутюженный танком обломок пулемета и раздавленное гусеницей тело отважного пулеметчика. Поодаль лежали с десяток сраженных его пулями трупов немецких солдат.
Мы сняли ушанки. Перед нами тот, кто ночью вступил в единоборство с вражеским танком.
Мне показалось что-то знакомое в лице героя. Я подошел, наклонился над ним, смахнул снег с лица и узнал моего ночного собеседника — Андрея Алешина.
Какой до чудовищности странной бывает судьба человека на войне! Разве мы могли представить себе, что наша встреча на другой день будет такой?
«Они сказывали, что ночью к нам фрицы могут пожаловать». Как просто говорил он тогда об этом!.. Они пожаловали к нему, и он их не пропустил.
Из леса показался верховой.
Офицер штаба дивизии вручил мне листок из полевой книжки генерала Чистякова, где крупным, неровным почерком генерала было написано, что противник перед рассветом оставил Соколово, и полк Шехтмана двинулся преследовать его по следам. Генерал приказывал мне сдать участок батальону Н-ской бригады, который подойдет для смены к одиннадцати. А нам был указан новый маршрут.
Трудно выбить с места противника, но выбитому противнику еще труднее остановиться: он скользит и не может задержаться ни на одном рубеже. Он останавливается, пытается зацепиться за местность, огрызается, рычит, но при нашем подходе круто поворачивается, показывая нам спину.
Как убегающий от погони конь, так и отступающие проявляют всегда особую прыткость. Глубокие сугробы, как путы, сковывали наши ноги, мы утопали в снегу, но гнали и гнали убегающего противника. Мы были преследующие, а не беглецы, и эго придавало нам силы.
Так с боями мы прошли километров восемьдесят.
Двадцать третье февраля 1942 года — годовщину Советской Армии — мы встречали на поле боя. Впервые нам читались доклады языком огня.
Хутора, разбросанные северо-западнее Холкинского шоссе, среди болот Рдейской низменности, носили общее название Глуховка. Через эти места немцы прошли марафонским бегом, поэтому хутора сохранились от разрушения. Здесь, у шоссе, мы остановились.
Занятый боевой жизнью, я не имел времени отдать последний долг Тохтарову и другим достойным бойцам за Бородино, доложить об их подвигах высшему командованию и советской общественности.
Мужество не должно оставаться неотмеченным. Не заметить или забыть отвагу, проявленную солдатом в бою, где он кровью доказывал свою любовь к Родине, — черное пятно, ложащееся на командирскую совесть.
Лично я не был свидетелем подвига Тулегена Тохтарова. Часто, говоря о войне, многое приукрашивают и преувеличивают, но я не хотел оскорбить память Тулегена и других отважных даже намеком на вымысел. Я хотел, чтобы листы реляций были юношески чисты и по-солдатски честны, как сам Тулеген.
Тулеген Тохтаров... О нем, о его гибели я мог написать правду только со слов очевидцев, со слов людей, непосредственно общавшихся с ним, со слов тех, кто сражался рядом с ним. Ключ к этой правде у солдат его роты. У Малика, Трофимова, Гундиловича.
Комнатушка. На столе коптит гильза от снаряда малокалиберной пушки. Непривычно тихо.
Передо мной Малик Габдуллин, политрук Тулегена. Он сидит на табурете, опираясь на край стола, и перелистывает мелко исписанную общую тетрадь. Рядом с ним, в телогрейке, без шапки — широкоплечий великан с продолговатым лицом и отмороженным кончиком длинного прямого носа — Балтабек Джетписбаев, комсорг полка. Он сидит, полуприкрыв глаза усталыми, веками. Я слышал о нем как о любимом вожаке молодежи полка. Офицеры называли этого детину ласкательно — Балташ или почтительно — Балтаэке. Как-то я спросил комиссара, чем комсорг заслужил всеобщую любовь. Мухаммедьяров коротко ответил: «Простотой, искренностью, честностью».
Вот комиссар батальона Трофимов. Его белесые брови потемнели, глаза, как у близорукого, щурятся от усталости; он осунулся, оброс, вместо слов из его простуженного горла вырываются рваные хрипы. Ушанка небрежно откинута назад, пальцы его крутят очередную газетную самокрутку.
Четвертый — командир батальона, капитан Гундилович, блондин с обветренным лицом и немного отвисшей нижней губой. Он очень похудел, орлиный нос и острый подбородок слишком выделяются на его утомленном лице, красивые голубые глаза провалились.
Мы молчим и думаем о Тулегене. Я хочу увидеть героя, ищу его лицо среди тысячи лиц бойцов нашего полка. Лица мелькают в моей памяти, но ни на одном из них я не могу сосредоточиться. Я мучаюсь, что не запомнил его. Габдуллин напоминает мне о наших встречах с Тулегеном, но мне кажется, что я с ним никогда не встречался.
— Вот, товарищ командир, комсомольский билет и заявление Тулегена Тохтарова о приеме его в партию... он подал его тогда, перед боем, — Малик передает мне небольшой листок бумаги и тонкую книжечку.
Я раскрываю с трепетом комсомольский билет Тулегена — этот идейный паспорт большинства нашей молодежи. Из нижнего угла книжки на меня смотрит открытое лицо юноши с правильными чертами, с высоким лбом и отброшенною назад копною густых черных волос. Прямой и ясный взгляд... Какое тонкое и умное лицо у этого рабочего парня!