Ему освободили большую комнату, перетащив старуху вместе с креслом в спальню.
— Она мне не мешайт, можете ее оставляйт здесь, — сказал Иоганн.
Он кое-как говорил по-русски и, как выяснилось, был совсем не немец, а австриец. Крестьянин из-под Линца, он уже участвовал в первой мировой войне и в шестнадцатом году побывал в русском плену. Вспоминал об этом беззлобно, с улыбкой.
Вообще же Иоганн был малоразговорчив. Он просыпался на рассвете и уходил к своим лошадям. До полудня возился около них, металлическим скребком и щеткой драил округлые, чуть раздвоенные крупы, носил воду, резал сечку. Он делал это молча, неторопливо, как крестьянин, которому не с кем и не о чем говорить. Работа у него была крестьянская, и сам он грубым, обветренным лицом, белыми, выцветшими на солнце бровями был похож на крестьянина, а не на солдата.
Я наблюдал за Иоганном и все не мог увязать будничность дела, которое он выполнял так ладно, с тем, что он враг. Он совсем не был похож на немцев, которых я видел до этого, на тех, что выгнали нас из дому, что конвоировали наших пленных и хоронили своих мертвых. Да и мундира он почти не носил, все ходил в мятой холщовой куртке и таких же брюках.
Австриец видел, что я за ним наблюдаю, но внешне никак не реагировал на это. В час пополудни он отправлялся в соседний двор, где стояла кухня. Когда он возвращался неся котелки, источавшие невыносимо аппетитный аромат горохового супа, меня уже не было. Я уходил, чтобы он не видел моих голодных, просящих глаз.
Но однажды, смекнув, что я ухожу именно тогда, когда он приносит пищу, Иоганн, прежде чем отправиться за обедом, подозвал меня к себе и приказал сесть на тюк прессованного сена.
В ведре, из которого поил лошадей и где плавали мелкие соломинки и полова, он сполоснул руки, лицо, шею. Когда наклонился, чтобы зачерпнуть воду, алюминиевая пластинка на тонкой цепочке с изображенной на ней мадонной запуталась в намокших рыжих волосах на груди.
Я смотрел и не мог понять, зачем он меня позвал.
— Вартен, сидеть здесь, понимай? — сказал Иоганн, беря котелки, вытряхивая оставшиеся капли воды. — Ты здесь сидеть, бис их цурюк, обратно приходил, ферштейн.
— За лошадьми, что ли, присмотреть, или как? — недружелюбно полюбопытствовал я.
— Найн, лошадь не надо, лошадь сам, — запротестовал Иоганн, — ты только сидеть здесь и не уходить, бис их цурюк комен, я быстро, один момент.
Убедившись, что я понял и не собираюсь уходить, он направился в соседний двор.
Я сидел и слушал, как монотонно и отчетливо лошади хрустят овсом, перемешанным с мелко посеченной соломой. Их коротко подрезанные хвосты, словно помазки для бритья, покачивались в воздухе, не достигая спины. Время от времени, как рябь по воде, по коже у них пробегала нервная дрожь.
Заслышав шаги хозяина, они перестали жевать, навострили уши и повернули в его сторону большие губатые морды. Розовые ноздри раздувались и вздрагивали.
При всей моей любви к животным, лошади — бельгийки из немецких обозов — были мне несимпатичны. В них я видел ту же тупую силу, которая, все подминая и сметая на своем пути, перла по нашей земле. Для меня эти битюги, не похожие на наших лошадок, были в одном ряду с армейскими «цундапами» и «БМВ», мотоциклами-гигантами, чьи широченные скаты подходили скорее мощным грузовикам, чем мотоциклам.
Лошади учуяли Иоганна издалека, перестали жевать и повернули головы в его сторону.
Иоганн возвратился быстро, как обещал, и был удовлетворен тем, что я его ожидаю.
— Гут, карашо, будем немножко кушайт. Ду вильст кушайт, нихт вар?
Иоганн заглянул мне в лицо, желая увидеть, какое впечатление произвели на меня его слова. Он был уверен, я рад без памяти от его намерения меня накормить, и это льстило ему.
При упоминании о еде, чуя, как ароматно дымят котелки, я проглотил слюну и отвернулся, не в состоянии бороться с собой. Мне очень хотелось есть, сдерживать и скрывать это желание, когда рядом еда, было сущей пыткой. Я мало верил, что смогу устоять. Но в то же время не представлял, как это сяду рядом с немцем и буду есть его еду только потому, что он позвал.
В предложении Иоганна я не улавливал никакого подвоха, да и не похоже это было на него. А может, просто я так был голоден, что не желал ничего замечать.
Иоганн между тем расставил на окованном ящике котелки, нарезал ломтиками бурый, как глина, хлеб, протянул ложку.
Ну что будет, если я поем с Иоганном, продолжал рассуждать я. Разве я поступлю плохо? Поем немного, и все. Я ведь его не просил, он сам предложил, значит, я этим никак себя не унижаю и не позорю. А что мама скажет, когда узнает? Может, ей не понравится, что я кушал с Иоганном. Я ей все расскажу, как было, она поймет, может, даже обрадуется, что я накормлен. Конечно, обрадуется, потому что какая же мама не рада, когда ее сын накормлен.