В соседней комнате, где ефрейтор Смыга возится со штабным хозяйством, слышатся чьи-то возбужденные голоса.
— Тихо вы, капитан отдыхает, — доносятся до Гурьянова слова Смыги.
— Я говорил: тихо, так нет, разбудили человека, — ворчит Смыга, когда капитан появляется в дверях.
— Ладно. В чем дело? — разглядывая вошедших, спрашивает капитан.
— Тут ребята прибились, просятся к нам в батальон, — объясняет солдат со шрамом.
— Куда просятся? — делая вид, что не расслышал, строго переспрашивает Гурьянов.
— В часть к нам, воевать желают, особенно этот, поменьше.
— За чем же остановка?! — не без иронии говорит капитан.
Солдат не замечает этого и доказывает, что кое-кто не прочь взять пацанов.
Гурьянов молчит под бременем вновь навалившихся на него педагогических забот. Нет, наверное, никогда не оставят они его в покое. Работая в школе, Гурьянову приходилось заниматься воспитанием, но какое пособие может ему подсказать, как поступить, когда какие-то мальчишки просят, чтобы их взяли на войну.
— Значит, кое-кто считает, что ребят надо зачислить в батальон? — уточняет капитан.
— Да, считают, — неуверенно подтверждает солдат, начиная улавливать неудовольствие комбата.
— А что из этой затеи получится, вы задумывались? Дети на войне.
— Мы и так все время на войне, — вырывается у меня.
Гурьянов наклоняет голову и с любопытством смотрит.
— А ты, брат, ветеран.
Мне обидно, что со мной разговаривают в таком полушутливом тоне, когда все более чем серьезно. К тому же я опасаюсь, что Мариан опять скажет что-нибудь не то.
— Вы можете нас не брать, но не верить и смеяться незачем, — все более обижаясь, срывающимся голосом говорю я и отворачиваюсь к стене.
— Скажите, пожалуйста, — протяжно говорит капитан, — кто же вам не верит.
Это явно начинает занимать его и, подвинув табурет, он садится напротив.
Можно, конечно, рассказать ему то, что мы рассказали солдатам, и тогда, вероятно, он изменит к нам отношение, но его манера говорить не располагает к откровенности.
А может, ничего необычного не происходит и мы зря обижаемся? Какой командир с бухты-барахты зачислил бы к себе в часть неизвестно откуда приблудившихся мальчишек.
В комнате совсем сумеречно. За окнами вечереет. Ефрейтор Смыга выходит в коридор и возвращается с зажженной керосиновой лампой… Пламя, пока он идет, колеблется, и продолговатые мазки копоти чуть прихватывают стекло. На лица падают зыбкие тени, искажая черты, меняя их по-своему. У капитана до неправдоподобия заострены скулы и подчеркнуто бугрится кадык из-под белой каемки подворотничка.
— Ну так как же? Пришли о чем-то просить, а теперь молчите, не понимаю, — примирительно, как мне кажется, говорит Гурьянов.
Он и впрямь не понимает, почему должен приноравливаться к этим мальчишкам.
— Они нам рассказывали только что, — приходит на помощь солдат. — У этого, поменьше, отец пограничник, служил здесь до войны, маму и сестру немцы убили, а у этого мать гестаповцы забрали.
— Так вы не здешние, не с хутора, — говорит капитан, — а я все хотел спросить, где хозяева.
— Прятались мы тут, — путаясь, поясняет Мариан, — хотели в Каменку идти, так один солдат сказал, чтобы мы тут ожидали.
— У него в Каменке тетка.
— А ты что намерен делать? — спрашивает капитан.
— Я с вами хочу, — настаиваю на своем, — мне некуда больше, у меня никого нет.
Гурьянов тягостно морщится и проводит ладонью по небритой щеке.
— Может, отец жив?
— Не знаю, может быть…
Эта мысль ко мне давно уже не приходила.
Вначале мы совсем ничего не знали об отце. А потом, когда мама еще была жива, вернулся один человек. Из плена бежал. Рассказывал, что с отцом до Пинска отходил, что случилось с ним потом — не знает.
И вот капитан одной фразой вновь всколыхнул во мне все. Я зажмурил глаза и отчетливо, почти осязаемо увидел отца. Он был таким, как в тот последний вечер перед войной. Я уже засыпал, когда он подошел ко мне в белоснежной сорочке и синем галифе, поправил одеяло и тихо, на цыпочках удалился к себе в комнату. Больше я его не видел, вернее видел мельком, когда с первыми выстрелами он бросился к двери, на ходу застегивая ремень с кобурой.