Выбрать главу

Внезапно давление исчезло. Резко расслабившееся тело потеряло всякую чувствительность, однако Персефоний успел понять, что умирает. Конечно, ведь он не мог остановить кровь… Факт собственной смерти ошеломлял. Если бы Персефоний еще успел о чем-то подумать, то, наверное, пожалел бы, что все произошло так быстро… словно и смерть, и вся предшествовавшая жизнь были понарошку…

Потом пришло блаженство.

Блаженство было безумным, как смех среди снегов горной вершины, безбрежным, как океан… и очень вкусным.

Только где-то далеко стучался в сознание назойливый голос:

— Двигай ногами… здесь нельзя… знаю место…

Упырь терпеливо сносил помеху, и вскоре она исчезла — но и блаженство растворилось в боли, сперва сладкой, потом мучительно ноющей боли в шее.

Персефоний очнулся в незнакомом месте, в какой-то щели между массивным сундуком, из которого тянуло лежалым хламом, и бревенчатой стеной. На стене переливались краски заката. Смотреть на них было неприятно, но не более, а ведь прежде Персефоний едва выносил даже отблески зари в облаках.

Удивленный, он лежал несколько минут не шевелясь, наблюдая за радужными переливами, и только потом задался вопросом, где находится. Запахи (преимущественно пыли) и шумы (производимые в основном насекомыми и мышами) не принадлежали ни одному из известных ему жилищ. Больше того, незнакомым было и самочувствие. Никогда еще Персефоний не ощущал себя таким бодрым и полным сил.

Закат угас, и он уже собирался встать и осмотреться, как услышал скрип двери. В дом вошел человек. Персефоний вздрогнул: он узнал звук шагов и дыхания Хмурия Несмеяновича Тучко. Вспомнив этого человека, упырь вспомнил и все обстоятельства их знакомства, и короткую схватку на заднем дворе кабака, которая вроде бы кончилась для него весьма печально.

Существовало только одно объяснение тому, что, получив смертельную рану, упырь так хорошо себя чувствовал всего на… он сосредоточился и безошибочно определил: всего на вторые сутки. И это объяснение пугало.

Персефоний поднялся на ноги. Сундук, закрывавший его от солнечных лучей, которые вливались в пыльное помещение через широкие щели в ставнях, оказался единственным предметом меблировки явно заброшенного дома.

Тучко вошел и улыбнулся упырю:

— Встал уже? Горло не болит?

Персефоний промолчал. Он не знал, как себя вести и какими глазами смотреть на человека, из-за которого он стал преступником. Пусть невольно — ведь в тот миг он уже не отдавал себе отчета в своих действиях, они даже не сохранились в памяти, что легко докажет любой мало-мальски владеющий ментальными чарами следователь, — но он не только ответил ударом на удар.

Он убил. И пил кровь жертвы.

Тучко вынул из-под полы сверток, положил на крышку сундука и развернул. Внутри оказалась кое-какая человеческая снедь: хлеб, сало, луковица. Усевшись на краю, он взялся за еду.

— Тебе не предлагаю, — сообщил он. — Ты, думаю, и так на неделю вперед сыт. А что такой невеселый? Плохо выспался? Дневные кошмары мучили?

— Не смейте издеваться надо мной! — вспылил Персефоний неожиданно надломившимся голосом, как студент, оскорбленный подозрениями товарищей в отсутствии вольнодумства.

— А что такое? — удивился Тучко, продолжая жевать.

— Дневные кошмары? О нет, я спал прекрасно! Я еще никогда не спал так хорошо! Разумеется — после такой обильной трапезы…

Хмурий Несмеянович перестал жевать. Во взгляде, устремленном на Персефония, смешались осторожная веселость и жалость, с какими смотрят на выкрутасы пьяного или сумасшедшего.

— Это тебя злит?

— Меня злите вы, милостивый государь, и весьма успешно! — закричал Персефоний, надвигаясь на него. — Не смейте делать вид, будто ничего не понимаете! Я ради вас убил. Опустошил человека, чтобы залечить свои раны. Я теперь — преступник. Кошмары, говорите? Они еще будут — потом. Когда жизнь в изгнании, если мне суждена хотя бы она, сведет меня с ума. И все это — за несколько капель крови.

Тучко, нахмурившись, отложил еду.