Ной сдержал свое слово. Он приходил каждый день и приносил Маринке часть своего обеда. Часами по всему околотку раздавался визгливый голос Ципы-Лии: «Ной! Но-ой!» А Ной и в ус не дует: в эти часы он сидит себе с Маринкой в каком-нибудь им одним ведомом укромном уголке.
Но в конце концов дело открылось, и между соседями вспыхнула крупная ссора. Ципа-Лия была вне себя: «Несчастная я мать! Ребенок на глазах тает, как свечка. А из-за чего? Из-за негодного приемыша этой старой ведьмы — чтоб ей ни дна, ни покрышки! Все, что дают ребенку, съедает эта байстрючка, — чтоб ее уж волки съели!» Ханино-Липа взялся, было, за свой ремень и хотел отодрать Ноя как следует, но Ципа-Лия отстояла сына. А Скурипинчиха поволокла Маринку в дом; что она там с ней делала, никто не видел — слышен был только глухой, прерывистый, надрывающий душу плач. Ной, лежа в постели, до самой полуночи слышал эти звуки и чуть с ума не сошел.
Детей разлучили. Скурипинчиха завела новые строгости, и Маринка оставалась одна взаперти. Ной перестал бывать на пустоши: Ципа-Лия теперь следила за ним и не отпускала ни на шаг. Дырка в заборе также была забита: между домом и забором, там, где был огород Ноя, навалили жердей, заполнивших весь закоулок. Ной сердился, бунтовал и отравлял существование родителям; никто не мог догадаться, что с ним.
— Мой огород, огород! — кричал Ной, топая ногами. — Зачем вы его сгубили?!
Ханино-Липа тоже топал ногами и хватался за ремень.
— Замолчишь ты, чертово отродье!? Сейчас я тебя как говядину разделаю! Слыхали вы что-нибудь подобное? Тоже огородник нашелся!
Настала осень; пошли дожди, потом снег. Скурипинчиха сидела безвылазно дома, и Маринка не могла уйти со двора; сердитые глаза старухи и страх перед ней держали ее точно на привязи. В присутствии тетки она даже не решалась подойти к забору, и когда порой до нее долетал сквозь щель тихий призыв Ноя, она притворялась, что не слышит. Проход на поляну через сад тоже стал невозможен: пустошь, как всегда, покрылась высоким непролазным снегом. Настоящее белое море!
Между тем склоки и раздоры между соседями все ужесточались. Для Маринки наступили дни тяжкой беспрерывной работы. На дворе Ханино-Липы ряды дров росли все выше и выше. По целым дням только и слышно было, как грохочут сваливаемые с подвод бревна. И стена между соседями тоже росла вверх. Теперь в ограде не было ни единой щели. И даже если сыщешь дырку — наваленные по ту сторону бревна и доски не дают взгляду проникнуть внутрь…
С наступлением весны Ноя отдали в слободской хедер, и у него появились новые интересы. Проходили дни, недели, а Ной не показывался. Маринка ждала его в саду, искала на пустоши, а его все не было!
— Где Ной? Почему он не приходит? — спрашивала себя Маринка.
Снова настало лето. Скурипинчиха наполовину лишилась своего сиплого голоса, так много было перебранок, но привычек своих не изменила: каждый день она уходит ранним утром на баштан и возвращается, когда на небе уже зажигаются звезды. В такие дни Маринка одиноко и тоскливо сидит на завалинке, что между домом и купой деревьев, гладит Скурипина, смотрит ему в глаза и молчит. И когда порой она подымает взгляд на окружающие ее высокие заборы, ей кажется, что не они стали выше, а она утонула между ними, как в колодце… Сидит она так, и все кругом погружено в летнее безмолвие. Внезапно со стороны соседского двора раздается визгливый женский голос: «Ной, Но-ой!» — Маринка вздрагивает и бросается к ограде; в тысячный раз она пытается найти хоть какую-нибудь щель. Скурипин сочувствует ей и помогает искать: он забегает вперед, упирается передними лапами в забор, скребет его когтями и принюхивается… Но забор непроницаем, и Маринка медленно, молча возвращается к завалинке, обнимает Скурипина, заглядывает ему в глаза и вдруг со всей силой прижимает к груди, прижимает и вся дрожит. Скурипин, где Ной?..
VIКаждый день Ноя силком тащат в хедер — по доброй воле он не идет. Мать наготавливает ему с собой на завтрак изысканные лакомства: гусиные пупки, шкварки, варенье, но ничего не помогает — он все равно упирается. Ципа-Лия плачет, Ханино-Липа хватается за ремень — а Ной твердит одно: «Не хочу да не хочу». Он убежал из одного хедера, из другого — что делать с таким лодырем? Порядочный уже оболтус — а даже грамоты еще не знает. Тянет его только к собакам, лошадям, садам и огородам. По целым дням что-то сеет, сажает. Слыханное ли дело? Наконец решились и отдали его меламеду Рувиму-Гиршу, тому, что поначалу сладок, словно мед, а после горек, хуже горькой редьки. Это был высокий, худощавый еврей, с жидкими, наполовину вылезшими усами и острым прыгающим кадыком, пьяница и бездельник, имевший привычку щекотать своих учеников до полусмерти.