Тотчас по ее уходе Ной растягивается на поленнице и устремляет взгляд в опустевший двор. Знает он, что Маринка вернется лишь к вечеру, а все-таки лежит и смотрит…
На дворе Ханино-Липы между тем подымается утренний шум, суета. Служанка доит корову и гонит ее в стадо. Старик-крестьянин выводит за гриву коня из конюшни, ведет его к колодцу, бормоча, по обыкновению, что-то себе в бороду. Ципа-Лия звучным «цып-цып» созывает кур, а Ной все не трогается с места. Когда он наконец решает слезть вниз, солнце уже поднялось высоко, а во дворе между поленницами стоят два-три наполовину разгруженных воза.
В жаркие послеобеденные часы, когда ставни в домах закрыты, бревна трескаются от жары и истекают смолой, ласточка в небе гонится за своей подругой, а весь мир томится сытостью и ленью, в такие вот полуденные часы Ной выходит во двор и бродит между высокими поленницами, словно пьяный. Мозг его окутан туманом, тело наливается тяжестью, и кожа едва вмещает расцветшую плоть. Он ходит кругами, ищет себе места, ищет и не находит. То в один укромный уголок спрячется, то в другой. Иной раз выйдет в переулок, уляжется там на земле, в тени, а то спрячется за груду бревен. В конце концов он снова оказывается на своей поленнице, жарится там на самом солнцепеке. Растянувшись на животе, он лежит так часа два, подперев голову руками и уставясь глазами в соседний двор. Ему видно все. Вот лежит на боку посреди двора большая бочка, из которой торчат две грязные, заскорузлые ступни. Ступни эти принадлежат Скурипинчихе, которая остается теперь вместо Маринки сторожить двор и после обеда спит в этой бочке. Чуть дальше — осиротелая завалинка, а вот и Скурипин. Лежит тихонько у будки, свернулся в клубок и сонно ловит мух, щелкая зубами. Порой полуоткроет один глаз и смотрит из-под приспущенных век на Ноя. — «Сердишься на меня, пес? За что? Почему?..»
Иногда Ной вдруг исчезал со двора. Ципа-Лия, заметив это, с тревогой в сердце отправлялась на поиски. В конце концов она находила его в новой конюшне, на сеновале под крышей. Он лежал там один, во мраке, полузарывшись в сено, и глядел через маленькое оконце в сад Скурипинчихи или на пустынную поляну.
«Что ему нужно на сеновале?», — озабоченно думала Ципа-Лия, и смутные подозрения зарождались в ее сердце. Она решила следить за сыном. Ей было ясно, что за мальчиком следует смотреть в оба именно тогда, когда Маринка появляется у себя во дворе или в саду. Ведь она выросла и стала здоровой, смазливой девкой. В сумерки, когда Маринка возвращалась с поля с серпом или заступом на плече, Ной сейчас же вырастал где-нибудь у ограды, на крыше или в других укромных местах, откуда мог перекинуться с ней парой слов. Ципа-Лия заприметила это и однажды, сидя после обеда с вязаньем в руках, она вдруг сказала сидевшему рядом с ней у порога мужу:
— Знаешь, Ханино-Липа, я думаю, пора его женить…
— Кого?
— Мальчика нашего, Ноя…
— Вот тебе на! Не терпится тебе, баба?
— Зато тебе всегда терпится.
Ципа-Лия вздохнула и снова взялась за спицы. А Ной в это время лежал один во мраке сеновала и кидал куски субботней халы через маленькое оконце в соседний сад. Там, внизу, в кустах, задрав голову кверху, стоял Скурипин и ловил их на лету. Сад спит в полуденном безмолвии, ближнее дерево опирается ветвями о застреху и не шелохнется. Снизу, из-под потолка доносятся беспрестанные глухие удары переступающих копыт вперемежку с чавканьем и ударами хвоста по крупу: это лошадь стоит у яслей в конюшне, жует в темноте овес и отгоняет хвостом мух. Сквозь дыры от выпавших из досок сучков — глазкъ голубого неба — влетают с веселым щебетом неугомонные ласточки, носятся с минуту в полутемной пустоте — чивик, чивик, и снова — чивик, — и столь же стремительно улетают. На сене, на потемневших балках, на навозе, там и сям раскиданы, как золотые динары, круглые солнечные блики и тянутся, пронизывая мрак, золотые нити. В углу дрожит тонкая сеть паутины… А снаружи, с простора житных полей и баштанов, разносятся над садами и пустырями, долетают сюда протяжные и бойкие, дерзкие и нежные обрывки песен — тех песен без конца и без начала, которые поют за работой в поле крестьянки… Долетая сюда и проникая сквозь чердачное оконце в полумрак сеновала, их голоса кажутся загадочными и сладостно волнуют душу. Каждым нервом Ной чувствует, что в тот час, когда он лежит так, наполовину зарытый в пропыленное пахучее сено и окутанный печальным искрящимся полумраком, — в этот тихий час в нем что-то зреет, как в тех плодах с груши-дичка, которые он привык прятать в сене, как в тех сливах, что созревают и лопаются на ветвях, истекая соком… Сердце растет и ширится, как опара в квашне, тело наливается, и кровь вопиет из отяжелевшей плоти… Внезапная дрожь пронзила сердце и сладкая волна обдала его. В воздухе, среди доносящихся голосов, вспыхнул искоркой сильный и короткий отзвук голоса Маринки, вспыхнул на миг и погас. Ной прильнул к оконцу, пес повернул голову — и застыл на месте. Оба они одновременно заслышали ее голос и оба молча, напряженно, с бьющимися сердцами ждут, чтобы он повторился снова…