Часто, когда Ной лежит так на сеновале, душа его через маленькое оконце вместе с ласточками улетает туда, на поля и огороды, где Маринка вместе с парубками и девчатами ходит среди высокого хлеба или в густой траве или сидит одна у землянки, сторожа собранные овощи. Грезится ему, что он лежит за каким-нибудь забором, невидимый никем, и тихо смотрит на все, что там делается; он пожирает Маринку глазами. Так лежит он целый день, а вечером, когда она пойдет домой, он выйдет из своей засады и настигнет ее в каком-нибудь проулке. Нет! Он лучше пойдет за ней следом, спрячется в саду, а ночью, когда она пойдет в шалаш, он тоже войдет туда…
Когда Ною становится совершенно невмоготу, он соскакивает с забора и сразу попадает за черту еврейского околотка. Он идет, держась расшатанного, дырявого частокола, тень от которого скользит по нему полосатым черно-белым плащом. Лето, лето! Сады и баштаны наполняют воздух ароматами. И вот через пролом в заборе глянула на него и подмигнула пустошь. Ей-ей, он ясно видит подмигивающий глазок. Сладкая душистая прохлада веет ему в лицо. Он тонет в густой тени липы. В эту минуту словно золотой дождь пролился на его голову: то был птичий щебет и бесчисленные кружки света, мириадами посыпавшиеся сквозь листву липы. Пташек не было видно, но по поднявшемуся гомону можно было подумать, что их несметное множество: вся липа точно звенела хрустальными листьями. Это какое-то заколдованное место — как только Ной попадает сюда, он не может уйти. Сладостная истома овладевает им, глаза сами собой смыкаются, земля тянет его к своему лону… Хочется ему побыть с ней наедине, и он идет на заброшенную пустошь. Есть у него там потаенное место — закрытая травой и кустарником круглая яма. Свет едва просачивается туда, и буйно разросшийся лопух живет там своей таинственной жизнью. Ной бросается навзничь в прохладу и тьму ямы, травы укрывают его, и он лежит, крепко прижимаясь лицом к земле и вонзая пальцы в рыхлую, влажную почву. В эти минуты душа его возвращается к своему истоку, и он превращается в злак, подобный всем злакам. Каждым своим волоском он впивает запах земли, а каждая капля его юношеской крови взывает: «Маринка!..»
Маринка все больше и больше овладевает всеми его думами и помыслами. Теперь она выходит, когда ей угодно, но именно теперь им нигде не приходится встречаться не на людях. На пустошь она больше не ходит: тетка заметила лазейку из сада и заделала ее. Встречаться с Ноем на виду Маринка остерегается. По утрам ее глаза улыбаются ему и обольщают, а вечером, когда она возвращается с поля, она и ее обещания исчезают в шалаше в саду, где Маринка по-прежнему спит по ночам. Ной знает, что она иногда бывает в русском селе, но ему она там ни разу не повстречалась. Не подкараулить ли ее, в самом деле, где-нибудь в проулке?
XОднажды в пятницу вечером, когда стемнело, Ной лежал, спрятавшись в дремлющих зарослях лопуха, разросшихся вдоль заборов еврейской слободы, и ждал. Он знал, что в этот час здесь проходит Маринка, возвращаясь домой с работы. Место было вполне уединенное: плетни да изгороди тянулись во все стороны, и в такой час никто сюда не заходит. А неподалеку — калитка сада Скурипинчихи.
Сердце Ноя сильно билось. Вокруг — ни звука, полная тишина, та тишина, что воцаряется за пределами слободы с приходом субботы. Одна за другой загорались звезды. Большая круглая луна, разделенная надвое каким-то торчавшим против Ноя колом, подымалась из-за дальнего плетня. Из синагоги выплеснулось и донеслось до него нестройное пение встречающих субботу и залило всю округу тихой неясной грустью… Вот поплыл над лопухом и репейником общий гул голосов… вот запел кантор…
Щемящая тоска и какой-то неясный страх закрались в сердце Ноя. Там, за оградой, в сорока-пятидесяти шагах отсюда, в большом многооконном здании, ярко освещенном и переполненном молящимися, стоит его отец в атласном кафтане и субботней шапке и вместе со всеми напевает слова молитвы. А в это время он, отщепенец, лежит под забором, подстерегая девку…