Выбрать главу

Весна на севере — все равно, что настойка мухомора: ноги ломит и кровь будоражит.

Худяк то денно и нощно обходил острог, то в ясачной избе мирил казаков, подравшихся остервенело из-за чукотской молодки, которая, по своему щедрому сердцу, соглашалась и за того и за другого христианским браком и справно рожать детей.

Казаки все чаще и чаще посматривали за ворота и поговаривали, что Атласов забрал почти всех казаков, а их в малолюдстве побьют чукчи. Однако чукотские стрелы не тревожили острог. И казаки понемногу заговорили тоже о походе, но теперь по чукотским острожкам: настала пора сбирать ясак.

— Их какой-то злодей подбивает, — как бы ненароком сказала вечером Ефросинья, ставя перед Худяком деревянную чашку с отварными рыбьими головками и большую кружку с кипятком, заправленным брусникой.

— И кто? — Худяк насторожился.

— А я почем знаю, — пожала плечами дьяконовна, но глаза отвела, и Худяк понял, что если она и не знает, то догадывается; догадка женщины — почти правда.

— Тогда не болтай зря… Спокою нет, а ты еще… — ворчливо и досадливо сказал Худяк. — Экий вы народ, — он недовольно отодвинул чашку, облизал пальцы и вытер их о колени. — Сболтнете, а потом думай, где есть правда в ваших словах, а вы уж и забыли… другое у вас на языке.

— Господь с тобой, — засуетилась Ефросинья, — ты слова мои близко не принимай… Оно и правда, нам, бабам, сболтнуть, что чихнуть… Тебя жалко, изводишься…

— Кто-то ждет не дождется, чтоб острог погубить, огнем выжечь. Ах, Ефросинья, знать бы врага тайного…

— Тайный он и есть тайный. Из-за угла все норовит.

— Ну да ладно, справимся. А, Ефросинья? — Худяк улыбнулся и привлек к себе дьяконовну. — Сморился я сегодня.

Ночью Ефросинья не спала. Она то жарко прижималась к похрапывающему Петьке, то отстранялась от него с непонятной и тревожной враждебностью. Чувствовалось, тревожит ее подспудное, ведомое только ей одной. Она приподнялась на локте, посмотрела на Петьку. Он улыбался во сне. Тогда она, испугавшись, затормошила его. Петька с перепугу зашарил под кроватью, чтобы со сна и в сапоги. А Ефросинья зашептала:

— Петенька, давай уедем отсюда… Чует мое сердце, Петенька, убьют тебя…

Скинулся сон. Не по себе стало Худяку.

— Кто посмеет? Ты скажи мне, что знаешь… Ведь знаешь же!

— Тише, Петенька. Ничего я не знаю… ничего… Уедем, — она горячечно прильнула к нему. — Христом богом прошу: Атласова забудь. Кто ты ему? Острог сдай, обузу проклятую… И уедем. — Она хотела целовать его, но он отстранился.

— Если Аверька, — теперь он в полной уверенности называл это имя, — ему первому не жить… Ведь Аверька.

— Ты не знаешь его, — испуганно вздрогнула Ефросинья.

— Аверька, опять Аверька, — проговорил он со злобою. — Ну, ладно, давай-ка спи. (Ефросинья покорно замолкла.)

Он встал и впотьмах оделся.

На крыльце задрал голову — небо в звездах, крупных, как морошка. Большую Медведицу нашел — этому Атласов научил. Звезды сосчитал — все на месте. «И почему не разбредаются? — подумал он. — Как на ниточке друг за другом ходят. Атласов тоже их видит, свой путь определяет по ним. Интересно».

Острог тишайничал. Только у казенного амбара, недалеко от ворот, горел костер, и караульные по очереди грелись около огня. «Ефросинья, Ефросинья, — подумал он, — что себя изводишь… Видно, Аверька стращал, слово пагубное против тебя имеет… Мутит Аверька воду». — Вспомнил, как хаживал к Ефросинье. Ждала она его или нет, хотела она его видеть или встречала с неохотой и почти злостью, он все равно приходил к ней, топил печь и, раздевшись, сидел возле печи, смотрел в огонь и думал о своем: то припоминал свой тяжкий путь по Сибири, то прикидывал, сколько времени еще минет, когда вернется Атласова дружина. Он не приставал к Ефросинье, был всегда сдержан; и становилось непонятно, льстило ли это Ефросинье, но она тоже не делала шага к сближению; и их, казалось, устраивало такое житье, хотя в остроге про них такое ходило, что гореть им страшным пламенем в аду, ибо, как говорится в святой книге, те, которые, не имея закона, согрешили, вне закона и погибнут. Но они не хотели замечать разговоров, и лишь изредка выговаривала Ефросинья какими-то легкими словами, что Петька смущает ее перед людьми, но так получалось, что слова эти ничего не значили ни для нее, ни для Петьки.

…Ближе к полудню Худяк велел привести Аверьку. А того словно корова языком слизала: был, говорят, тут крутился, а куда делся, пойди поищи. У караульных спрашивал, не выходил ли Аверька за ворота. «А то б запомнили», — отвечали важно караульные.