Выбрать главу

Летом Худяка одолела тоска. Как перелетной птице, не сиделось ему на месте. Привыкший к длительным странствиям, к ночевкам на воздухе, в остроге скучал, ему было душно, и если бы не привязанность к Атласову, человеку, как определил Петька, смелому, своевольному, но доброму и порой непривычно милостивому, давно бы сбежал в ту самую Камчатку, о которой столько разговоров.

К осени ждали Луку Морозко. Петька денно и нощно торчал на башне, чтобы встретить отряд первым — уж очень взбудоражили его ум рассказы о Луке Морозко.

На глазах Петьки меркла тундра, как побитая молью шкура бурого медведя. Первая пороша высыпала ночью. Петька ловил на ладонь снежинки и чувствовал, как влажнится кожа. «На беляка сходить бы», — думал он. Пристроившись у бойницы так, чтобы можно краем глаза и простор обозревать, и, кутаясь в тулуп, согреться, Петька представлял охоту на зайца. Вот он вспугнул беляка, и тот запетлял, стараясь уйти от Петькиной стрелы, но от нее разве скроешься?

К полудню, однако, пороши как не бывало. Лишь кое-где виднелись белые клочки, но и они сокращались и вряд ли могли дотянуть до вечера — солнце раззадорилось.

Худяка долго не сменяли, запаздывали, и он уже хотел спускаться, как увидел людей, едва ли больше десятка.

Они будто нехотя вытянулись из тальникового леса и остановились.

— Степан, эй, Степан! — крикнул Петька казаку, который вразвалочку, позевывая после сна, наконец-то шел сменять его. — Побыстрей, кажись, Морозко из Корякской земли заявился.

— Ну! — И Степан в тот же миг взбежал на смотровую башню. — Верно узрел, Петька. — Сорвал шапку и замахал ею. — Лука! Эге-ге-гей!

Петька, торопясь, зажег фитиль, ухнула холостым медная пушка.

Едва улеглось эхо, как люди медленно и молчаливо направились к острогу. Нарты, которые они тащили за собой, были брошены.

Петька и Степан, навалившись, открыли поскрипывающие ворота, и люди устало вступили на острожскую землю. Впереди всех хозяйственно, стараясь не показать слабости, вышагивал высокий казачина.

— Морозко, — шепнул Степан Петьке. — Это и есть Лука Морозко.

— Силен, — сказал восхищенно Петька. А навстречу Луке радостно спешили Атласов, бабы и немногочисленные темноглазые детишки.

Остановились друг против друга, словно рать против рати. Все смолкли. Лука поклонился и густо сказал:

— Вот и мы, Володимер. Принимайте. По зиме ушли, по зиме и возвратились.

Едва только произнес эти слова, как засуетились женщины, зашумела ребятня. Бросились обниматься.

— И чо-то ты худющий, Ваня, — говорила жалеючи одному из казаков его смуглая жена. Она робко прижималась к мужниному плечу.

— Поход, Авдотья, тяжел, — отвечал намеренно громко казак, и чувствовалась в голосе его радость: его, Ивана, с почтением встречает жена. И он готов обнять ее и целовать, да лицом строжится, перед молодыми и неженатыми гоголем держится, а те смотрят на него с завистью.

Атласов тащил Луку к своему дому. За ними привычно потянулись казаки.

— Отпусти их, — напомнил Лука.

Атласов остановился, поднял руку. Его обступили казаки. Они ждали, это видел Атласов по их лицам, похвалы.

— Отдыхай! — повелел Атласов.

В воздух взметнулись малахаи.

Атласова и Морозко ждали Енисейский и казак-писарь, который аккуратно разложил бумагу и приготовил чернильницу, чтобы внести все, о чем поведает степенный Морозко. Но Атласов, едва переступив порог и увидев писаря, дернулся: «Завтра поутру приходи. Вишь, измаялся человек!» И писарь быстренько вышмыгнул.

Лука сел за выскобленный стол, крепкие загорелые руки легли на древесную белизну, и он лишь теперь расслабился, вздохнул облегченно, в бороде зашевелилась улыбка.

— Дошли, — сказал тихо. И повторил громче: — Дошли все-таки! Вот так-то, Володимер.

— Рассказывай! — Атласов нетерпеливо прошелся по избе.

— Настойки бы с устатку, — возразил такому напору Лука.

— Ах ты… Сам давно не прикладывался, и тебя забыл. — Енисейскому: — Достань. — И дальше: — Здешний народец слабоват, держим зелье под замками пудовыми… А нашему брату только позволь — выжрут все мигом да еще передерутся.

Енисейский нехотя полез под низкую кровать, долго сопел, кряхтел, и, наконец, бутыль, пыльная, в паутине, была поставлена на стол.