Дьяк молча выслушал Марфу и расцепил пальцы.
Пыточных дел мастер пружинно очутился позади бабки, не успела она ойкнуть, а руки заведены назад.
Молодой писарь принялся старательно чинить перо; пальцы его дрожали.
Холодные глаза дьяка не верили Марфе.
— Как на духу… нет за мной вины… — заплакав, взмолилась Марфа.
Пыточных дел мастер потянул за веревку.
— Изверги! — вскричала Марфа и потеряла сознание.
Алексей Михайлович вышел из покоев царицы под утро, обмякший и успокоенный. Он крепко заснул, и сны, которые он видел, были воздушны и призрачны, как у ребенка.
К обеду из пыточных подвалов ему доставили исписанные листы — дело Марфы Тимофеевой.
Он с жадностью прочитал его, а последний лист пробежал дважды.
«И для подлинного розыску допрашивана государыни царевны и великой княжны Софьи Алексеевны постельница Кузьмина, что ей нынешнего числа говорила бабка Марфа, и постельница сказала против расспросу комнатной бабки Марфы…
И бабка Марфа подымана на дыбу и висела, а сказала свои прежние речи.
Она ж к огню приношена и всячески страшена, а говорила то ж, что и в расспросе сказала.
И после расспросу Марфа Кузьмина освобождена.
А Марфа Тимофеева посажена на Житном дворе за караул».
Алексей Михайлович остался доволен розыском: небо отвело от царицы действие наговора, и она сейчас в добром здравии; Милославские и Нарышкины, вскинувшиеся было, как волны на реке во время бури, до поры до времени угомонились… Алексей Михайлович, молодо ступая, приблизился к окну. Небо радостно и тепло синело, солнце купалось в этой нежной синеве, и белые барашковые облака в задумчивости застыли вдалеке. Парило, как и вчера.
Через девять месяцев, в мае 1672 года, Наталья Кирилловна, к радости Нарышкиных, родила сына, будущего царя Петра I.
О бабке Марфе при царице говорить запрещалось, и она вскоре забыла Марфино дело.
Исчезла Марфа.
Бег
Бежала красная лиса, зацепила за сопки хвостом, и хвост, по легкости своей, повис над сопками — это и был закат: упругий, красный, с желтыми прожилками.
Сопки отливали синевой и были похожи на выщербленный наконечник.
И вот показалось: люди будто выкатились из-за синих сопок.
Поначалу нельзя было различить: кто?
Тундра молчала. Она принимала их с покорностью и затаенной лаской.
Люди пылали, будто выкупавшись в закате. В тундре посветлело: не день ли собирается вернуться, нарушив естество?
Однако закат стал меркнуть, подтвердив, что день не вернется. А что свет в тундре — поглядите, он исходит от людей.
Ты видел оленьи гонки, когда ездок в легких нартах скользит по осенней тундре?
Олени всхрапывают.
Ветер рвет малахаи.
Все хотят одного — победы, ибо нет сладостнее победы, которая подобна поцелую успеха.
Кто же скачет по тундре?
Первой — красавица Каляян.
А за ней — трое юношей. Кто из них догонит девушку, к тому в юрту она и войдет, и будет доброй матерью, и будет любить мужа, пока глаза ее будут видеть солнце и в грудях останется нежность и желание любить.
Каляян смеялась над юношами, увлекала, манила их за собой. Они не отставали: счастье трудно догнать даже на олене.
Звали юношей Уммева, Якаяк и Эвекка.
Олень у Эвекки молодой, резвый, как и сам хозяин. Гордился своим оленем Эвекка и не раз говаривал:
— На моем олене и до луны путь недалек.
Но сейчас Эвекка чувствовал: олень начал понемногу выдыхаться. Он уже споткнулся, и это для Эвекки было сигналом: он напрягся. Рот его искривился в крике, протяжном и тяжелом: «А-а-а!» Олень испугался Эвеккиного крика и споткнулся еще раз и, споткнувшись, стал отставать — Эвекка увидел краем глаза, как едва заметно выдвинулась вперед нарта Уммевы.
А Каляян смеялась, и раскрытые ее губы были красны, как брусника.
«Чаут бы», — на миг подумалось Эвекке, и эта короткая мысль черной горой отгородила Эвекку от Каляян. И он еще не понял, что Каляян навсегда потеряна для него, и продолжал нестись за девушкой, и это было похоже на погоню за ветром — бесцельная, изнуряющая погоня, умертвляющая истинные чувства.
Эвекка заметил: Уммева стал выходить вперед, а Каляян придержала своего быстроскачущего оленя.