К ним двоим, к Доре и Гале, пристала третья — некрасивая племянница Виктории Георгиевны — Люся с необъятной копной черных, вьющихся волос. Это был союз девушек с незадавшейся покуда судьбой. Каждая из них на свой лад мечтала о личном счастье. Наиболее откровенно — Люся. Она принесла с собой с Кавказских гор диковатый оптимизм, и в многолюдном городе на каждом шагу ее подстерегало счастье на выбор. Околачиваясь без дела, она отправлялась в булочную ли, в бакалейный ли магазин, словно на смотрины. Ей всегда чудилось, что кто-то из мужчин «положил на нее глаз», как мы сказали бы теперь, и преследует ее до самого парадного, — и она с шумом и хохотом вламывалась на кухню, забавляя Дору и Галю очередной небылицей.
Из кухни дверь вела еще в одну комнату — небольшую, по всей вероятности «людскую», предназначавшуюся для прислуги. Но дом был теперь советским, ведомственным, во всех его комнатах жили сотрудники Госбанка — по тем временам влиятельного в стране органа. В дни жилищного кризиса эта комната была отдана кассиру, дважды в месяц выплачивавшему жалованье госбанковским служащим. Кассиром была странная старая женщина в выношенной шляпке с пером, согласившаяся поставить в своей комнате мамино зубоврачебное кресло. В нашей квартире, где все были еще довольно молоды и между собой находились в самых лучезарных отношениях, старушка в шляпке была не в счет. «Из бывших».
Плитой она не пользовалась, за кастрюли, сковороды не умела или не хотела браться или же не считала возможным тереться на кухне среди домработниц. И неизвестно, чем и кормилась. Было лишь замечено, что она ходит в кондитерскую за угол на Никитскую, покупает пирожное и не спеша возвращается к подъезду, доедая его.
Если случалось, дверь в ее комнату приоткрыта, было видно: старушка дремлет в зубоврачебном кресле.
По кухне она проходила, не задерживаясь, в непременной шляпке с поредевшим, обтерханным пером, в поношенных, высоких, на шнурках ботинках на французском каблуке и всегда в перчатках с обрезанными кончиками пальцев, наверное для удобства в них же отсчитывать деньги, и — что самое причудливое — поверх перчаток на пальцы были надеты кольца.
В квартире она никого не замечала, само собой, что и ее — никто. Но меня, когда мы только еще поселились, останавливала в коридоре, принималась гладить по голове, молча или что-то проборматывая. Хуже того, она могла вот так же, если я ей попадалась, остановить меня на Тверском бульваре, где она имела обыкновение прогуливаться под вечер.
Я съеживалась под странной легкой рукой в перчатке, ее кольца цепляли мои волосы.
Мне старуха казалась полоумной, может, отчасти такой она и была, и я пугалась ее, да и стеснялась перед ребятами на бульваре, что такая у нас старорежимная соседка.
Надо было видеть, в каком шутовском облике представал старый, попранный мир: под густым слоем румян и белил на пергаментной коже, как в маске, с колыхавшимся общипанным пером на шляпке и в презренных усладах царского времени — в буржуйских кольцах напоказ.
Я старалась не попадаться на глаза ей и, завидя ее, пускалась наутек. Так что вскоре она и меня перестала замечать, как прочих.
— Ну, чего ж ты тогда меня отшлепал?
В ответ тихо смеется, вздрагивает просветленное, мягкое лицо. Но это — теперь. А тогда Б. Н. сидел у моей кровати, тугой, замкнутый, хмуро впиваясь в каждое слово, читал мне рассказ Виталия Бианки.
Он нигде не учился, и чтение вслух не по нему — нагрузочно. Да и мы оба не в состоянии вникнуть, о чем это там в рассказе. Мы два закоренелых врага.
Он приехал в командировку, застал меня больной ветрянкой. И это испытание чтением вслух — каждая фраза со всем старанием самоучки — штурмом, — медленное наведение мостов примирения.
Когда появилась у нас с братом несносная француженка, по имени Мина Марковна, и я, трехлетняя, отбрыкиваясь, дерзя, схлопотала от нее по рукам и, нестерпимо оскорбленная, одетая мамой в пальто, была в наказание водворена в холодную ванную комнату, где судорожно ожидала появления с минуты на минуту мыши, тогда папа, вернувшийся с работы, вызволил меня из ванной. Не снимая с меня пальто, усадил на колено и покачал. Это первое его участие во мне. Потом надолго провал.
Но француженку я больше никогда не увидела. И никто никогда больше не прикоснулся ко мне.
А вот он, Б. Н., после того вечера в Железноводске — навсегда, навечно отринутый, он — тут.
— Ну, правда, чего ты меня тогда отшлепал? — это спрашиваю теперь.