Миша долго смотрел на карту. Ему грезились летящие чайки и шелест парусов, огни маяков и запах водорослей. Однако ж наваждение было недолгим: его отогнала мысль, что надобно тотчас же собираться в дорогу.
«Что ж теперь делать? — подумал Миша. — Собраться можно и завтра, а нынче пойду–ка в людскую — попрощаюсь с Акимом Прохоровичем, с Маврой, с Ванькой».
При мысли об этих людях у Миши и сладко и одновременно грустно стало на сердце: сладко оттого, что Ивана Логиновича он любил и путешествие с ним было в радость, а горестно оттого, что расставание с дворовыми людьми, коих он тоже любил, да и они платили ему тем же, было для Миши печальным. С Акимом Прохоровичем — старым петровским солдатом — была у Миши крепкая мужская дружба; Мавра — «черная» кухарка — чуть ли не ежедень подбаловывала его чем–нибудь вкусненьким; а о Иване, «верном Личарде», и говорить не приходилось: они и на речку убегали вместе — купаться, удить рыбу, бродить по причалам, а однажды даже пробрались на пузатый купеческий когг, стоявший возле Биржи. Вместе с другом Ванькой лазали они и по деревьям и на колокольню еще не до конца построенного храма Трех Святителей.
«Найду ли я на корабле друга подобна Ване?» — подумал Миша с печалью и, вздохнув, снял с гласиса игрушечной фортеции оловянного поручика, чтоб подарить его Ване на добрую о себе память. Затем, поразмыслив немного, поставил поручика обратно, решив, что невелика будет другу радость от такого презента. И взял с полки игрушечный пистоль — один из двух имеющихся у него, но более другого любимый, двуствольный, с настоящими кремневыми замками, от коих при ударе, как только спускались курки, летели самые всамделишные искры; в прошлом году подарил ему пистоль тот же дядя, вернувшись из заграничного морского вояжа.
Засунув пистоль за пояс, Миша вышел во двор. Солнышко уже ушло, и тихий вечер опускался на город.
30
Еще не было темно, но сумрак уже выступал из всех черных щелей, растворяясь в воздухе подобно серому туману. В небе бледными светлячками начинали мерцать, то слабо вспыхивая, то как будто угасая, первые робкие звездочки, и близко к небесному окоему, рядом со шпилем Петропавловского собора, повис узкий светлый серп молодого месяца.
Слышно было, как в конюшне хрупают овсом кони, как скрипит, проезжая по улице, плохо смазанная телега и звенят подковы запряженной в нее лошади.
Миша поглядел на мансарду: в окне папенькиного кабинета вспыхнули огоньки — сначала один, затем другой.
«Шандал зажег папенька, — подумал Миша, — значит, что–то писать станут».
В первом этаже светилось только одно окно — в покое бабушки, все остальные окна были темны: домочадцы берегли свечи, не осмеливаясь жечь их понапрасну, — в доме Голенищева — Кутузова транжирство в чести не было.
Миша глянул вперед, на окна людской, что размещалась во флигельке, отстоявшем от господского дома саженях в пяти — в глубине усадьбы, поближе к конюшне, — и увидел, что оба ее окна темны и распахнуты настежь.
«Вечеряют», — подумал Миша и осторожно толкнул дверь. В единственной горнице флигелька за столом, стоящим вдоль фасадной стены, сидело с полдюжины дворовых людей. На столе остались только жбан с квасом да глиняные кружки, а вся остальная посуда уже была убрана и стояла, ожидая мытья, в стопках на остывающей плите. Люди сидели без света, уютно сумерничая, и светились во всей горнице лишь желто–красные угольки в печи, тихо потрескивая и расточая приятное тепло семейного очага.
Во главе стола, под образом Николы Морского, сидел Аким Прохорыч — единственный среди всех собравшихся вольный человек, обитающий в доме иждивением Лариона Матвеевича. Был он стар, однако же еще крепок и пришел в дом не сам по себе, но по приглашению хозяина, ибо из тридцати лет своей прошлой службы десять лет состоял при Ларионе Матвеевиче денщиком. И когда из–за ран и хворей признан был старый солдат к дальнейшей службе непригодным, капитан взял инвалида к себе, определив прислуживать за барским столом и поставив его за то на полный пансион.
За столом, кроме Акима Прохорыча, была и Мавра и другие дворовые господ Голенищевых — Кутузовых: конюх, скотница, портомоя, кухарка. А дружок его, Ваня, сидел ближе всех к двери.
Как и почти всегда, насупротив отцова денщика устроился за столом еще один приживальщик — крепостной человек Алешка, прозванный за сугубое суеверие и великую набожность Алексеем — Божьим Человеком. Был Алексей в молодости изрядным охотником и не раз ходил в поле вместе с Ларионом Матвеевичем. И зайцев травил, и на лис ставил капканы, и волков брал облавой, а приходилось — и на медведя шел без опаски.