И пред морским колдовским конём
Расступались теснины скал.
Налету распустилась одна из кос —
И только ночная тьма
Видела, как из её волос,
Цветок из полночных её волос,
Тот шиповник,
Что был розовее всех роз,
Покатился по склону холма…
*
Переулки спускаются к портовым причалам.
В переулке три столика —
Кабачок под навесом густого плюща и
клумбы синих гортензий, тяжёлых как волны.
Из-за них выплывает хозяйка,
нам на столик ставит она
блюдо, морскими тварями полное,
и бутылку вина…
Длинна бутылка и зелена —
узорчатой плесени след,
будто бы прямо с морского дна
принесли нам этот обед.
А хозяйка в передничке, на золотых каблучках —
и неясно, сколько ей лет,
а в длинных, чёрных, как смоль, волосах —
шиповника розовый цвет…
192.
Бегают по лесу листья
С бурундуками вперегонки,
Прыгают по лесу листья —
Словно и сами — бурундуки.
Носится по лесу осень:
Листок гоняется за листком,
Носится по лесу пёсик:
Каждый лист кажется бурундуком.
193.
"…Есть время искать и время терять,
время собирать и время рассеивать…"
Экклезиаст
…И сам изменяешься лишь от того,
Что видел, что слышал, вдыхал…
Кожей помня
Лес, море, свою и чужую постель,
Уют площадей и размашистость комнат,
Дороги, собак, новогоднюю ель,
Лиловый прибой бугенвилей
и белый —
Жасминов…
Так вот — география тела:
(Брось карту — на ней лишь глубины да мель) —
Вот тут на ладони, наверно, Брюссель,
А это — Флоренция въелась в колено,
Затылок печёт? — что ж, как видно Палермо,
В хребте холодок — Царскосельский лицей,
Венеция плещет в глазах, не смолкает,
И солнце идёт петербургским ночам,
Витражные розы Париж распускает,
А Рим предъявляет начало начал…
. . . . . . . .
Теперь, улыбнувшись и дням и годам,
Раздай по молекуле всем городам,
Всем креслам, где сел хоть на миг,
всем садам,
Зверям или женщинам —
Так, чтоб остаться
Во всём,
чего жизнью случалось касаться…
2001 г.
194.
Туман на крышах, туман в ушах,
Затылку — как на подушке.
И деревья, и дыханье он мнёт не спеша;
Очки, ветровые стёкла —
Тоже его игрушки…
Капли тумана — слёзы ветвей, не иначе…
Но деревья ведь долго живут —
Так что ж они плачут?
И почему тогда не плачут собаки?
195.
ЗАМЕТКИ К БИОГРАФИИ АБРАМА ТЕРЦА
Все биографии — враньё чужих столетий —
С Гомера повелось такое,
"а затем" —
Хайям, Вийон, Шекспир…
Их не было на свете?
Тогда уж Терца, точ-
но, не было совсем!
А кто же был?
Да Пхенц, и — запер дверь…
…Гуляй в подшитых валенках теперь,
А рядом — Пушкин с тросточкой и в шляпе
(Или в цилиндре? Разницы тут нет!).
"В запасе вечность", как сказал поэт…
(Ну, тот, что паспортину держит в лапе).
Един в трёх лицах — Пхенц, Абрам, Андрей,
"Спокойной ночи" буркнув из дверей,
Опять за старенький компьютер сел,
Опять, наверно, чем-то новым занят…
Но как теперь узнать! Пхенц улетел…
И что ещё он т а м нахулиганит?
—---
Вольно ж так долго побеждать,
Что белый конь успел подохнуть,
Седок — ослепнуть и оглохнуть,
Кому на ком теперь въезжать?
Да и куда?..
7 ноября 1997
196.
У низкого моря в Тоскане
прибой шевелит камыши;
ленивые тучки таская,
день долго уйти не спешит,
и в бликах болотных старея,
он ляжет в глубокие травы,
оливковой станет аллеей, -
(не лЮвровой громкой аллеей!), -
уйдёт от холмов и от славы,
мимо Пизанской башни,
мимо песчаной мели,
рыжей, как та, вчерашняя,
на полотне Боттичелли;
смягчатся краски заката
в туманный портрет вдали:
(так пишет блаженный Беато
лик усталой земли?) —
и вечер останется вечным,
и свет в ночи не стихает:
ведь кроме пейзажей да женщин
ничего не бывает в стихах,
ничего в стихах не бывает.
ROMA — AMOR
Гёте, кажется, в "Поэзии и правде" писал, что тот, кто сумел разглядеть Италию, и прежде всего Рим, никогда более не почувствует себя несчастливым!