– Правда? – удивилась я. – И не мешает? Ну, я имею в виду, мысли, стилю и вообще изложению.
– Нет, – он даже покачал головой, усиливая отрицание, – наоборот, способствует. Концентрация улучшается, да и появляется дополнительная легкость. – Он замялся. – Знаете, картины оживают. – Снова помолчал, еще раз глотнул янтарной жидкости. – И пишешь не словами, а живыми картинами.
Я послушно закивала, делая вид, что просто схватываю его мысли на лету.
– Вообще, приближение к Богу требует отточенности. И умственной, и эмоциональной тоже.
– Приближение к Богу? – не выдержала я явного перебора.
– Конечно! – Он тоже удивился, видимо, моему удивлению. – Когда пишешь, приближаешься к Богу, становишься пророком, через которого Бог передает свои заветы. Тут самое сложное – ухватить посылаемый Божественный импульс, разобрать его, расшифровать. Впрочем, это мало кому удавалось.
«Вы шутите?» – хотела спросить я, но меня когда-то прилично воспитали, и я сдержалась. Впрочем, зарвавшийся мсье Тосс не заметил ни моего иронического взгляда, ни вздернутых удивленно бровей. Похоже, он твердо решил развивать сомнительную свою теорию, невзирая на насмешливую соавторшу.
– Знаете, есть такой банальный вопрос: «Как вы стали писать, почему?» Всем писателям его задают, и мне тоже. В интервью, на авторских встречах. Я никогда на него не отвечаю, во всяком случае, откровенно. Откровенность делает тебя беззащитным.
Тут Анатоль снова остановился и, как я и предполагала, сначала примерился к остаткам в бокале, а потом разом опрокинул их в себя.
– Так вот, я никому не говорил, – вернулся уже захмелевший Анатоль к повествованию, – что я пишу только потому, что чувствую свое предназначение. С самого детства, с рождения, понимаете? – Я кивнула, вроде бы я понимала. – Такая внутренняя уверенность, что жизнь твоя не случайна, что в ней заложено предназначение, задание, которое ты должен выполнить. Иными словами, что ты ниспослан миру с конкретной миссией. Ты можешь ее выполнить, а можешь и не суметь. И если не сумел, то значит, не оправдал надежды, значит, не выполнил миссию. – Тут он, наконец, замолчал, я подумала, что монолог завершен, но он добавил, правда, коротко, одной фразой: – А это, наверное, очень больно – не исполнить свое предназначение.
– Так что, – вмешалась я, – все те люди, которые творят, вы ведь, надеюсь, не ограничиваете творчество литературой, – все они пророки, которым мы должны внимать? А их ведь легионы, тьма-тьмущая. Не много ли носителей Божественной мысли?
– А кто сказал, что пророков не может быть много? – снова ошарашил меня подвыпивший маэстро. – Пусть будет много, разве нам лишние пророчества помешают? – Тут Анатоль заговорщицки придвинулся ко мне. – Знаете, чем они отличаются от основной массы? – Я не знала и потому откинулась на спинку кресла, подальше от тяжелого алкогольного перегара.
– Их пророчества остаются во времени! – заключил глубокомысленно мой собеседник.
Тут он подозвал официанта и заказал себе еще один двойной скотч. Я хотела было поинтересоваться, не много ли будет для утра, но деликатно промолчала.
– Да и к тому же что есть та единственная, Божественная мысль, о которой мы говорили? Вернее не «что», а «про что» она?
– Про что же? – проявила я здоровый интерес.
– Знаете, в природе любое, казалось бы, неделимое целое все же распадается на составные части. Так и главный вопрос, он тоже распадается на множество других вопросов, более мелких. Самые важные из них – вечные, философские: кто мы, откуда, зачем мы здесь и куда уйдем, что такое жизнь и что есть смерть? Ну и другие: как возник мир, что такое Вселенная, пространство и время, и что есть душа, и что есть человек? Что такое будущее и прошлое, чем все закончится, да и закончится ли вообще? Да и в чем он, конец?
Тут ему пришлось остановиться, так как на столе возник новый стакан со скотчем, и Анатоль не замедлил этим воспользоваться.
– Ну а дальше каждый из этих вопросов распадается в свою очередь на множество других, еще более мелких: например, отношения между нами, людьми – между родителями и детьми, между мужчиной и женщиной. Тут же и будущее человека, и его прошлое, и связанная с ним память, и рождение ребенка, и вот еще вопрос: когда вселяется в младенца душа? Да и многие другие вопросы, которые тоже делятся на более мелкие. А те тоже делятся. Вот и получается, что вопросов становится колоссальное множество. И, только ответив на каждый из них, можно будет в результате подойти к самому главному вопросу, который, повторяю, всего один, который несет Божественную мысль. – Тут страстный оратор выдержал паузу, перевел дыхание и продолжил: – Так вот, каждый найденный ответ даже на самый ничтожный вопрос и есть пророчество. А это значит, что нам требуется куча пророков, чтобы все их охватить.
– Выходит, что и моя история, из которой, я надеюсь, вы умело мастерите текст, тоже является отголоском Божественного? – спросила я с нескрываемым ехидством.
Но Анатоль ехидства не распознал, он был занят, он нагружал себя спиртоносной жидкостью.
– Безусловно. – Он даже пожал плечами. – В вашей истории множество вопросов, которые относятся к разряду вечных.
– Например? – полюбопытствовала я.
– Мы же только в самом начале; главное, надеюсь, еще впереди, и тем не менее… – Он поморщил лоб, пытаясь совместить ворочавшуюся в голове мысль с двумя стаканами выпитого скотча. – Например, подсознание ребенка, оставшегося в раннем детстве без отца. Или, например, влияние личной жизни матери, в том числе ее сексуальной жизни на развитие дочери. Вот интересный вопрос: каким образом присутствие в жизни матери постороннего мужчины влияет на детскую психику, на детскую сексуальность? Да и сама детская сексуальность – вопрос загадочный, требующий не одного, а множества ответов.
– Ну, и как пишется? Ответы находятся? – задала я еще один ехидный вопрос.
Впрочем, от Анатоля мое ехидство, похоже, весьма упруго отскакивало. Он присматривался к желтоватым остаткам в стакане, покачивая его в руке, отчего поверхность жидкости колыхалась сразу всей плоскостью.
– Тяжело пишется. – Он вздохнул для пущей убедительности. – Невероятно сложно описывать детскую сексуальность. Знаете, с одной стороны, хочется писать предельно правдиво, а с другой – необходимо не перейти грань. Ведь самое запретное табу для любого взрослого – это детская сексуальность. Хотя мы все были детьми и сами испытали, пережили ее, проверили на себе. Почему же нельзя, даже на основании собственного опыта, честно говорить о ней?
– А действительно, почему? – подбодрила я Анатоля, потому что я вообще привыкла подбадривать забредших в тупик соавторов.
Тут он оглянулся, ища взглядом официанта, но официанта рядом не оказалось. Пришлось снова наморщить лоб в тяжелом раздумье.
– Видимо, расстояние между детством и зрелостью слишком велико. Не только с точки зрения времени, но и в плане осознания мира, осознания собственного Я. К тому же взрослые плохо помнят себя в детстве, путают ощущения, впечатления, приписывают их разным обстоятельствам, разным временным промежуткам. Поэтому их воспоминания не вызывают доверия. А значит, вмешательство взрослого в такой деликатный вопрос, как ранняя сексуальность, выглядит искусственным, даже беспардонным. Ну, и общественное мнение таково, что взрослый не имеет права вторгаться своими нечистыми помыслами, рассуждениями, логикой в детскую невинность.
Тут Анатоль замолчал, снова поискал глазами официанта, на этот раз нашел и указал пальцем на опустевший стакан. Смышленый швейцарец в белом накрахмаленном фартучке понимающе кивнул, даже, по-моему, щелкнул каблуками.
– Ну, и вторая причина, – продолжил Анатоль, – более прагматическая, заключается в страхе примитивной педофилии. Ведь нас всех, особенно тех, у кого есть дети, пугает даже намек на педофилию. И получается, что сам вопрос детской сексуальности, когда его поднимает взрослый человек, вызывает подозрение. Уж нет ли тут личного патологического интереса?