Осенью на общеколхозном собрании председатель дал мне конверт с премией, и я решил-таки на эти деньжонки приспособить к своему «Уралу» вал отбора мощности.
Дорога к дому
— Господи! Как хорошо! — вздыхаю всякий раз, когда поезд мой укает и стукотит уже в родных березниках, и я на радостях готов осенить свой некрещеный лоб крестным знамением. — Скоро деревня моя. Хорошо жить на белом свете!
Какое там — скоро?! От станции до моего Сухолжина пять пеших верст. Да пока доедешь до станции, полпачки выкуришь — до того длинна дорога к родимому дому.
Леса, леса плывут по обе стороны, теснят, сужают дорогу; ветки, которые понахальней, норовят схлестнуться над поездом, по зеленому тоннелю его пустить. Если б топор задремал, так была б лесам воля: схоронили б под собой дорогу, укрыли б рельсы палой листвой и мхом, переварили б чугун в чернозем. Да топор не дремлет — железо воюет за железо.
А «чугунка» наша тихая. Почем мне знать, каким чудом уберегла она свой прежний нрав. Об этом только Иван Титыч, начальник станции скажет. И он, по-моему, рад, что тихая, — работа без нервов. Потому и трудится долго. Как в мальчишках еще первый раз запомнил я его горбатый нос под козырьком красной фуражки, так и по сей день красная фуражка и горбатый нос всегда вместе. Их разлуки я не представляю, до того они привыкли друг к другу.
Наперед знаю: едва наш поезд вырвется из лесу, укнет от радости на всю дурягу да громыхнет по мосту через речку на подъезде к станции, Иван Титыч уже наготове. Сперва сдунет пыль с микрофона, а дунет-то так добросовестно, что затрепещут березки под динамиком на столбе и воробьи порскнут по сторонам, потом сообщит о нашем прибытии и явится на перроне самолично. Маленький, толстый, катышок катышком. Но попробуй в такую минуту подступись к нему! Козырек фуражки упирается в горбину носа, поэтому Иван Титыч голову держит откинутой назад, будто выбирает из рюмки последний глоток. Таким манером у него одним выстрелом три зайца наповал: и государственность во всем обличье, и выше ростом делается, и видит все, что надо по службе, но не выше вагонных окон. Успевает, между прочим, и поздороваться с кем надо, и ловко поймать штуковину из проволоки, брошенную ему машинистом тепловоза, и прикрикнуть на баб с молокозавода, которые торопятся погрузить фляги в багажный вагон, и попрощаться с поездом поднятым вверх кирзовым, потраченным мышами чехлом из-под флажков.
Поездов через нашу станцию проходит немного. Дважды в сутки опнется скорый, туда и оттуда, местных, сонных, штук пять-шесть проползет, а товарняки с разными грузами все мимо нас, напролет шпарят, только рельсы гнутся, вжимаются в землю.
В ясную погоду, особенно звездными ночами, когда небо огромно, а земля жулится под его бездонной тишиной, станция будто подкрадывается к самой нашей деревне. В избе слышно, как гудит тепловоз, как мост гремит под колесами.
Когда еще парнем я гулял, мама будила меня по поезду:
— Вставай, Шурка, кульерский идет.
— А вдруг он сегодня раньше…
Мать сердилась на мою хитрость и втолковывала мне, что поезда на то и поезда, чтоб приходить ни раньше, ни позже, а в самую тютельку.
Я и сам знал, что это так, но тогда, особенно после гулянки, очень хотелось, чтобы мать поверила, что утренний поезд стучит сегодня по мосту раньше положенного часа, чтоб дала поспать мне еще маленько и после поезда.
Полжизни прошло, а расписанье скорых осталось прежним, и приходят они на станцию на удивленье точно, хоть часы по ним сверяй, что и делали раньше, когда не было радио. Правда, и местные не лыком шиты, но им куда проще. Если припозднился, постоит у какого-нибудь столба поменьше, чем надо, и к следующему придет в аккурат.
Ехал я недавно из большого города, и с каждой станцией душа моя, напуганная суматошной чужбиной, мало-помалу возвращалась на свое законное место. Городу я не враг, он мне — тем паче, я б и жить в нем при нужде выучился, но переделать-то меня ему б не удалось, как он ни старайся.
А ведь кого-то и переделывает. Хотя… город ли тут виноват?..
С братаном моим Семеном, ровесником, корешком по детству, не виделись мы лет двадцать с гаком. Как уехал он бритоголовым в армию, так и не вернулся, остался в городе. С запозданьем, но узнавал я, что оперялся он помаленьку: женился, дочку народил, получил квартирешку, потом маму свою, мою тетку, из колхоза к себе вытребовал, и все будто бы работает на одном месте, на каком-то большом заводе то ли фрезеровщиком, то ли токарем. А потом и совсем ни слуху ни духу — писем не пишет, в гости, родину спроведать, глаз не кажет. Письма ж мои оставались безответными. Плюнул я в таком случае — у меня и породней его люди есть.