На отходе погожего дня любил он пройтись по лесным прогалинам. От белых цветов седмичника, от солнца, продравшегося сквозь хвою, от беспечного посвиста мухоловок было так уютно, и на сердце ложилась сладкая грусть. И почему-то думалось о былом, о тех днях, когда он жил душа в душу с покойной своей Натальей и растил с нею маленького сынка. Жил и не думал о будущем, и было все ладно, все хорошо, любая пища, одежда устраивала его, и работать хотелось много и ненасытно. Теперь он часто ловил себя на этом хорошем и грустном чувстве, чувстве зависти к себе прежнему, каким он больше уже никогда не будет.
Оставляло его это чувство после того, как он возвращался в деревню. Возвращался обычно в тот час когда навстречу коронам и овцам выходили доярки, старухи и ребятишки. Кто с ломтиком хлеба, кто с вицей, кто с ласковым словом. В вечереющем воздухе раздавалось:
— Ванюшка? Ты где, неваро́вый? Воно Узданка! Поди-ко скорей застань!
— Муранушка-то моя! Охти мне, вся-то искусана! Кто тебя эдак?..
— Михайло! Генку мово не видел?
— Он на пруду карасиков ловит!
— Воно-ка что! Велела коровку загнать, а он…
Не скоро Сорочье Поле угомонится от перезвона колокольцев, от окриков, перекличек, от скрипа калиток и отводков, бряканья ведер и сытого радостного мычания. А когда все замолкнет, уйдет под крыши, в подворья и за ворота, на деревню опустится волглая тишина с запахом клевера, дыма и медуницы.
Сегодня Василий Михайлович предоволен. В часе ходьбы от Сорочьего Поля на сухой вересовой гриве меж Песьей Деньгой и Доровицей он нашел-таки карьер. По примерным его подсчетам гравия здесь получалось так много, что можно будет посыпать им «глинки», самый тяжелый участок дороги, длиной в километр, где несколько раз на неделе застревают грузовики. Спешил председатель домой, думая о колхозе: «Вот дорогу изладим, вот выстроим двор, тут-то мы силешку и наберем…»
Подходя к своему пятистенку, Белоусов увидел замок, и сердце его томительно сжалось: «Опять уехала».
Оставаться дома было тошно, тем более в клубе сегодня концерт, и Белоусов, на скорую руку перекусив, заторопился на волю.
Концерт шел вовсю, и зал, зеленевший с боков от сдвинутых штор, был неподвижно сосредоточен. Белоусов в поисках места прошел, нагнувшись, в первый ряд, где сидели директор школы с женой, зоотехник и Паша Латкин.
На сцене стояла группа мальчишек с красными звездами на груди, в белых гольфах и белых рубашках, аккуратных, чистых мальчишек. Под звуки баяна они пели «Юных кавалеристов». Белоусов слушал с трогательным вниманием. И когда ребята закончили петь, вместе со всеми захлопал.
Тяжелый бархатный занавес неторопливо поплыл, скрывая сцену от зала. Колхозники ждали. Минуту. Две. Но никто из артистов к ним не спешил. Внезапно со сцены послышался шепот, очень нервный и раздраженные, словно кто-то кого-то ругал и никак не мог наругаться. Наконец простучали шаги. Занавес колыхнулся — и к зрителям вышла Лариса Петровна с высокой прической и белым платочком в руках.
— По непредвиденным обстоятельствам, — сказала она, — в концерте случилась заминка. Так что прошу, дорогие товарищи, минуточку потерпеть! — И только Лариса Петровна хотела юркнуть назад, как кто-то с задних рядов недовольно спросил:
— Где седни конферасье?
— Нету его, — сказала Лариса Петровна, — вернее, есть, но он неожиданно заболел.
— Это Борька-то заболел? — гаркнул все тот же настойчивый голос. — Да когда он успел? Час назад я видел его в полном здраве!
— А я в здраве и есть! — откликнулся Борька и, распахнув закачавшийся бархат, прорвался сквозь чьи-то руки на кромку эстрады.
Борька был красен. И красен, естественно, от вина, которого выпил перед концертом для храбрости. Лариса Петровна взглянула на зрителей с жалкой улыбкой и поспешила скрыться. А Борька, вспомнив, зачем он тут, сверкнул металлическим зубом и песенным голосом затянул:
— Я куплеты вам спою… — И вдруг испуганно замигал и рот приоткрыл, потому что забыл продолжение.
— Чё затих? — спросил сочувственно Латкин, но спросил слишком громко, и его услышал весь зал.
Борька, имевший привычку злиться по пустякам, глянул на Пашу с остервенением.