Выбрать главу

— Не надо меня считать! — перебил его Паша. — И стращать меня тоже не надо! Коли спросите, почему, то отвечу: весел-человеку нече бояться. За весел-человека весь свет стоит.

В зале поднялся смех, шум и топот. Люди вскакивали с сидений, размахивали руками, и каждый спешил что-то громко сказать, хотя никто никого не слушал. «Почище, чем у сорок», — усмехнулся Белоусов. Он был рад, что пришел на концерт, и теперь, выходя на крыльцо, с досадой подумал о том, что слишком рано закончился вечер и надо опять возвращаться домой.

В сумерках улицы смутно виднелись длинные избы, напоминая плывущие по ночной реке молчаливые баржи. Деревья были черны, и каждый лист чутко прислушивался к шагам, глухо шуршавшим в мягких муравах. Над Сорочьим Полем смыкалась ночь, ведя за собой стаи звезд, половинку луны и влажные запахи ближнего луга. Веяло запахами полей… Белоусов вдыхал их и чувствовал, как его начинает что-то опять беспокоить. Нечто подобное он испытывал вчера, и третьего дня, и на прошлой неделе. В затайках души он ощущал кого-то уютного, тихого, кто, казалось, в нем жил с давних пор, не желая с ним расставаться. «Отец или дедко сказывается во мне!» — подумал Василий Михайлович и сильно-сильно заволновался, словно что-то хотел понять. «А может, прадедко? — пробовал он разобраться. — Неужто оттуда, из нежилого, где давно никого не осталось? Отец… Дедко… Прадедко… Ровно они никогда и не помирали, а живут себе и живут, и не будет им смерти, покуда наш род не уйдет в земельку. А с чего уйти-то он должен? Ведь и я отросточек оставил. Худ ли мой сын Алексей! Правда, он в городе. Уехал… А в общем-то парня судить за что? Не за что вовсе. Лишь бы он оставался живой да нашу фамилию продолжал. Ведь и в нем когда-нибудь скажется кровь отцова…»

8

Пахнет плодами земли: картошкой в полях, рябиной на ветках, пахнет грибами и рыхлыми копнами хлебной соломы. Куда ни посмотришь — всюду золотистые сапоги уходящего полесным косогором погожего бабьего лета. Солнце греет ласково и уютно. Чисты и торжественны дали. Громче всех в эти дни мальчишечьи голоса. Рады ребята бруснике в корытах, принесенным из лесу грибам, обозам машин с намолоченным хлебом и, конечно, прохладным осенним листьям, что летят и летят с ослабевших веток берез.

Плодоносное время года. Только успели к нему привыкнуть, только успели его полюбить, как дунули ветры с дождем и горизонт покрылся туманной завесой. Последний раз на дальней опушке мелькнули желтые сапоги, и ушло, убежало от нас бабье лето, уводя за собой говорливые полчища птиц. Курлыканье над рекой, солома в полях, отставший от стада теленок — все окрест охвачено строгим сиротским прощаньем.

Порою сквозь шелест дождя прорвется свисточек дуды. В нем так много июньского солнца, так много беспечного удальства, что начинаешь верить в явление нового лета. Свисточек струится над темно-свинцовыми водами Песьей Деньги, играет на проводах государственной ЛЭП, влетает в проулки Сорочьего Поля, и тот, кто слышит его, ощущает в сердце короткую тихую грусть, какая бывает, когда с тобой расстается самый близкий тебе человек.

Сегодня дождь перестал, запахло подмерзлой травой. Несколько мелких снежинок вяло кружилось, суля метельную непогоду. Был вечер, хотя и ранний, да сумеречный, с какой-то грустной, чуткой тишиной, когда для потемок еще не открыты двери, но вот-вот откроют их, и все погрузится в долгий осенний мрак.

Василий Михайлович возвращался с карьера, где Веня Спасский на новом «С-100» крушил деревья и пни, вырывая их из земли и сдвигая к дороге. День прошел, и было что-то прощальное в этом дне. Может быть, потому, что завтра начнется уже зима, а за спиной останется осень, еще одна осень твоей убывающей капля по капле жизни. Белоусов ежился, плащ на нем отвердел и поскрипывал, как береста. Под сапогами звенела стылая грязь. Вечер казался ему каким-то пустым и огромным, будто покинутый дом, в котором негде и некому ночевать.

В такой же предзимний вечер, с таким же запахом мерзлых отав ступал Белоусов по этому же проселку, провожая в последний путь телегу с гробом своей Натальи. Смерть жены скорее его удивила, чем напугала, и заставила посмотреть на ее неестественно тихое, в голубых полутенях лицо с каким-то внимательным, ужасающим любопытством. Его жена шагнула за ту невидимую, скорбно-таинственную черту, которая разделяет быль и небыль. Она ушла в неживое. И было в этом что-то законченно-важное, непонятное для него. Наталья болела около года и все это время мучилась тем, что не способна больше к работе. В последние дни на ее лице отражался испуг, как если бы очень она боялась не возвратить кому-то страшно тяжелый долг. И вот лица ее коснулось успокоение, точно знала она: долг ей прощен и никто о нем уже не напомнит.