Холмогоров согласно кивнул головой:
— Знаю. Хороший он человек. Очень хороший. И здесь бы у нас пригодился. Но отпустить его из колхоза сейчас невозможно. Никак! Понимаешь? Ты уж ему объясни, должен понять.
…Белоусов пытался понять. Он сидел в обезлюдевшем зале, поставив локти на стол, а ладонями подпирая лицо, постаревшее от морщин и фиолетовых мешков под глазами. Дубров, блестя гладко выбритой головой, ходил взад-вперед по скрипевшему полу и убеждал:
— Обижаешься, Белорусов? А зря. Пойми меня правильно. Я иначе не мог. Хромов не тот человек.
— Как же он будет теперь? — спросил Белоусов, почувствовав к зоотехнику жалость.
— Здесь ему оставаться нельзя, — ответил Дубров. — Переведем в другое хозяйство.
— Председателем?
— Что ты? Не больше, чем зоотехником.
— Пусть бы сам он решал. Все же семья у него.
Сказав, Белоусов понурился, вспомнил свою Серафиму, которая в эти дни в городе готовится к новоселью, ведь он завтра должен быть там, чтоб сесть во главе застолья и поднять первый тост за счастливую жизнь под крышей нового дома. Председатель провел пальцами по лицу так сильно, что на щеках остались белые полосы.
— А мне, значит, тут оставаться. До пенсии или… до гроба?
— Зачем так трагично? — сказал Дубров, подбирая слова, чтобы поднять Белоусову настроение. — В конце концов ты должен понять: колхоз без хорошего председателя, что стадо без пастуха. Главное, духом не падай. Сколько тебе годов?
Белоусов молчал, потеряв желание поддерживать разговор, который теперь для него не имел значения.
— Пятьдесят три! — продолжал Дубров. — Самый зрелый возраст мужчины. А что устал, так это дело поправимое. Мы тебя на курорт, на Черное море отправим. Ну? Что скажешь? Соглашайся!
Белоусов поднялся со стула, пробормотал: «Я пойду» — и, пожав Дуброву ладонь, прошел в раздевалку.
На улице было морозно. Иней лежал на перилах, на проводах. Светили звезды, луна, окна — и снег в палисадах казался голубоватым. Вверху, на белых ветках берез, темнели сороки. Было их много. Белоусов замахнулся на них шапкой, но птицы не шелохнулись. Они сидели задумчиво и безмолвно и, казалось, сочувствовали ему. Подуло морозным ветром. Белоусов сунул руки в карманы и зашагал. Фигура его, с низко опущенной головой и вздыбленным воротником полушубка, выражала отчаяние человека, которому надо что-то решить, а что именно, он и не знает.
Подле дома с шатровой крышей Белоусов остановился. Окна были освещены, и из форточки темным снопом выплывал папиросный дым. Василий Михайлович разглядел мужичьи широкие спины, давно не стриженные загривки, плеши, бороды, бритые рты. И Пашу он разглядел. Хозяин был в меховой безрукавке, надетой на синюю кофту, в вязаных толстых носках и серых опорках, едва прикрывавших стопы ног. И тут Василий Михайлович смутился, так как Латкин подошел вплотную к окну и посмотрел на него, видимо, узнавая. Белоусов успел сделать несколько быстрых шагов, но крылечная дверь растворилась, и в ней показался хозяин. Спустившись с крыльца, он пробежал по мерзлым мосткам.
— Михалыч? Может, зайдешь?
— Нет, нет, — отказался Василий Михайлович, — я ведь случаем.
— Худо тебе, Михалыч. Давай-ко зайди…
— Нет, нет, — повторил Белоусов.
Еще минуту назад он был в том безвольном, сломленном состоянии, когда хочется чьих-то уговоров, сочувственных вздохов и утешений. Но вот настала другая минута, и он с холодной ясностью понял: его успокоит, утешит и укрепит лишь только работа. Да, да, та самая, которой он отдал всю свою жизнь и с которой хотел сегодня расстаться.
Луна заходила за лес, смещая в сторону тени деревни. По сугробам от Песьей Деньги колыхались волокна снегов. Белоусов видел привычно знакомые, старенькие, родные, как обломки его души, посады Сорочьего Поля, от которых поздно было уже уезжать, поздно было с ними прощаться.
Никого не звал Паша к себе, а столько народу набилось, что негде было сидеть. Кто-то умудрился устроиться на полу, кое-кто на приступках печи, а Борька Углов, любивший везде и во всем удобство, залез на полати, где почивал практикант. Пахло подошвами валенок, дымом и потом. Для пришедших сюда мужиков собрание будто и не кончалось. Говорили, кашляли, охали и ругались, и трудно было что-нибудь разобрать. Но тут резкий голос хозяина прорезал галдеж:
— Кончай балагурить! Мне завтра рано вставать!
— Высписсё! — ответили мужики.
— Да и парню вон, — махнул Паша рукой на полати, откуда галочьим темным крылом свисали волосы практиканта, — отдыхать не даете!