— Но ведь это нехорошо.
— Хорошо ли, нехорошо, покажет будущий день, — председатель не дал ей расстроиться больше, чем надо. — Такое дается не сразу, — добавил он. — Но справедливость должна быть во всем. — Он резко поставил на стол оба локтя. — Теперь второй, и последний вопрос: куда бы хотела пойти на работу?
Пожалуй, с таким вопросом к ней обращались лишь в первые годы жизни ее с Андреем, когда ходил он в директорах. Тогда ей многие должности предлагались.
Люба взглянула на Пряхина с мягкой улыбкой, словно он ей напомнил забытое время.
— У меня специальности нет, — сказала она. — А так я готова. Куда пошлете, туда и пойду. Черной работы не боюсь, — на всякий случай предупредила, — много ее у меня побывало.
— Дояркой сумеешь?
— Знакомое дельце.
— И выйти готова когда?
— Да хоть бы и завтра.
— Договорились.
На прощанье Пряхин не улыбнулся и ободряющих слов не сказал, однако явилось чувство, будто он успокоил Любу, и успокоил не на минуту, а сразу на несколько дней, и это было уместно, ибо чего ей больше всего сейчас не хватало, так только уверенности в себе.
«А ну как я слабже доярочек буду работать?» — приклеилась было худая мыслишка, но сразу и осеклась, словно подрезав себя на острой усмешке. — Не получится слабже. У меня силёшек-то у-ух!»
Не чаяла Люба идти в этот день на коровник, да ноги сами ее повели через пустошь. Открывая дверь в аппаратную, где доярки мыли бидоны, изладилась было сказать, кто она и зачем нынче тут. Но доярки, две молодые с вострыми, как морковки, носами да две пожилые с крупной строчкой морщинок на лбу, кроме «здравствуйте», не дали слова сказать, усадили за стол, уселись и сами, кто на скамейку, кто на бидон, и приготовились слушать.
— Это чего? — спросила Люба, не понимая.
— Боле никто не придет, — ответили ей, — начинайте!
Люба растерянно улыбнулась:
— Это кому?
— Да как?! — заморгали доярки. — Боле-то не кому — вам!
Стул под Любой заскрежетал, она попыталась подняться, но чья-то ладонь совершила особенный жест, давая понять, что этого делать гостье не надо.
— Извините, — Любу прошила догадка, что ее принимают за кого-то другого, — но я не у места.
Доярки были настойчивы и упорны:
— У места! Чего еще. Вы ведь лектор?
Люба смутилась:
— Нет, я не лектор.
— Ой! А нам Ульяновский сказал, что седни приедут до нас из району.
Молодые доярки хихикнули, а пожилые, никак не смиряясь с тем, что у них в аппаратной не лектор, уставились, не мигая, на Любу, точно собирались разоблачить ее. Наконец одна из них резко спросила:
— Не лектор?
— Нет, нет.
— А кто ж ты такая? Новый, что ли, ветеринар?
Не хотелось бы Любе рассказывать о себе, но надо. Иначе доярки ее не поймут.
Кончив рассказ, Люба сказала, что будет теперь вместе с ними работать на ферме.
Ей не поверили:
— Сбежишь!
— Сбегать-то куда?
— Найдешь, — ответили ей, вместив в это слово жесткость людей, которых жизнь научила сперва сомневаться, а потом уже верить.
«Как все обманчиво, — думала Люба, правясь тропинкой к окрайке села, — ну-ко считают меня белоручкой. Да еще и завидуют мне. Ой, недомеки! Того не знают, что все у них есть. И муж, бабья надежа и оборона. И дом неказенный, тут тебе печка, кроватица, телевизор. И работа, где плотят не мене, чем инженеру. И детки-малетки. Чего еще надо?! Веками так люди живут. Иначе бы не было ходу вперед. Идет потихошеньку род за родом. И нас забирает с собой. Чтоб потом, после нас, наши детки пошли…»
Безлюдный проулочек меж дровяным сараем и домом с верандой вывел ее опять за село, где зеленело озимое поле. В хлебной младенчески нежной траве белели корзинки первых ромашек, и Люба, ступая тропинкой, чуяла, как щекотало ее по ногам, как царапало платье, как шло к ее сердцу знакомо щемящее и родное.
Долго бродила она. Потом сидела на старом прясле, обняв руками спаренный кол. И все косилась на знойное солнце, умоляя его быстрее пойти на поклон к вечерней земле.
Куда торопиться? Зачем? Кто ее убедит, что спешить никуда не надо, потому что время бессрочно, а жизнь имеет конечный предел, драгоценен в ней каждый час, который надо хранить и хранить, пока он сам с тобой не простится.
Чаще бывает наоборот — время торопят. Как загулявшие богачи, швыряют из жизни своей не только дни и часы, но и недели, и месяцы, даже годы. Торопит тот, у кого неудача, расстройство, горе или болезнь. Торопит и тот, кто живет хорошо, но хочет значительно лучше. Пожалуй, одни старики умеют беречь свои дни, боясь расплескать из них даже секунду.