— Мне все одно.
Этот штабель и стали катать, перемещая бревна выше по склону, чтобы потом возвратить их на старое место.
Час спустя, поднявшись на берег к сидевшему на валуне Михаилу, запыхавшийся представитель бодрым голосом объявил:
— Из куба в куб!
Федотов сам не заметил, как потянуло его за язык.
— Может, еще какой штабель проверим?
Представитель поправил очки. Казалось, он испугался за Михаила и посмотрел на него с беспокойством.
— Ты этого хочешь?
Михаил, обозвав себя мысленно «идиотом», сказал через силу:
— Хочу.
— Будет по-твоему! — проверяльщик повел указательным пальцем вдоль вставших над берегом штабелей, сделал шаг, куда показал, и веско добавил: — Только не в этом, а в следующем году!
Федотов почувствовал, как в груди у него, вытесняя испуг, разлилось облегчение.
Вечером он сидел в кабинете Пономарева. Начальник спрашивал у него:
— Пронесло?
— Пронесло…
— Слава богу, — Пономарев погладил свое измученно-нервное, с жилочками, лицо, как бы снимая с него печать тяжелого ожидания. И удивился, увидев, как Михаил достал из кармана сложенный вдвое листок бумаги, положил на стол перед ним и сказал:
— Это мое заявление. Ухожу с мастеров.
— Ты что-о? — не понял Пономарев. — Ведь все обошлось?!
— Грязно мне, — ответил Федотов, — будто я заодно с мухлеватыми мужиками, кои меня обвели на кривой.
— А ты тут при чем?
— При том, что я тоже теперь мухлеватый!
Пономарев попробовал успокоить:
— Об этом знаю лишь я…
— Муторно мне! — перебил его Михаил. — Я сделал поганое дело! И снова сделаю — знаю! — коль не сойду с мастеров!
Пономарев утомленно вздохнул:
— Уедешь куда?
— Нет, — ответил Федотов, — останусь…
Двадцать семь лет минуло с той поры. Пономарев давно уже не работал. Один за другим сменяли его четыре начальника лесопункта. Каждый из них обращался к Федотову с уговором: «Вернись». Но Михаил отвечал неизменно одним и тем же: «Для мастера я по натуре не подхожу. Не просите. Так будет лучше. Для всех».
…Федотов молчал, вспоминая то, что было забыто, и вот возвращалось к нему потому, что сейчас рядом с ним находился Володя, в чьей судьбе, как тогда у него, открывалась бегущая краешком жизни тревожная неизбежность. Недолго вроде бы он и молчал. Всего лишь минуту. Но эта минута всем показалась большой, затянувшейся до предела, за которым должен был кончиться перекур.
Внезапно Федотов подался всем своим грузным туловищем к Володе:
— Хочешь работать у нас?
Володя об этом не думал и растерялся:
— Но я ведь плотничать не умею.
— Эка беда, паленая кура! Научим!
— Прямо не знаю, — промолвил Володя.
— Ты что, Михаил?! — Это Щуровский. Всполошившийся, с волосами как два вороньих крыла, густо взмахнувших над головой, он раздраженно поднялся над ящиком со скобами. — Хочешь, чтоб заработка упала! На кой нам нужен такой довесок?
Расков поймал на себе взгляд Щуровского. Взгляд горячечный и упорный, и понял, что Шура его надолго возненавидел, и если останется он в бригаде, то жизнь ему выпадет не из простых.
Однако Шуре здесь не дано оставлять за собой последнее слово. Федотов его укротил, обращаясь не столько к Щуровскому, сколько к тем, кто похож на него:
— Горячо говорим! Как будто в карман к нам уже пятерню запустили! Все к заработку подводим! А к совести? Или совсем она ныне перевелась? — И тут он поднялся. — Ладно. Хватит митинговать. Пора за работу. И ты, значит, с нами! — сказал Володе беспрекословным голосом человека, привыкшего повелевать.
Это потом, поздно вечером, вспомнит Володя, что день для него состоял из длинного ряда разорванных ощущений, где были растерянность и позор, надежда, зависть и раздражение. Однако все это смялось и измельчало, ушло, погрузившись на самое дно его юной души. Осталось одно удивление. Оно пришло к нему вместе с усталостью после того, как они закрепили по верху стен еловые балки, сплотили по ним потолок, подняли связи стропил и, прибив обрешетку, доски и шифер, вывели дом под тесовый князек. Дом еще не был готов. В нем не было окон и печки, да и внутри предстояло немало работ. Но он уже стал основанием будущей жизни. В груди у Володи играло. В сумерках вместе со всеми он долго смотрел на мерцавшую шифером крышу, не смея привыкнуть к тому, что и он поднимал этот дом, в котором скоро поселятся лесорубы. Конечно, он здесь еще без году день, неумелый, оплошливый, боязливый. Плотники видели это, однако никто о его неуменье ни словом, ни взглядом не намекал. Даже Щуровский ничем не выдал к нему своей неприязни. И, расставаясь со всеми, Расков испытывал тайную благодарность, какая бывает у сбитого с ног человека, когда ему помогают подняться и сделать несколько трудных шагов.