Яглин с улыбкой смотрел на него.
Подьячий начал монотонным голосом говорить свой заговор:
— На море, на окиане, на острове Буяне лежит доска. На той доске лежит тоска. Бьётся тоска, убивается тоска, с доски в воду, из воды в полымя. Из полымя выбегал сатанине, кричит: «Павушка Романея, беги поскорея, дуй раб». Как, бишь, её звать, Романушка, твою чаровницу-то?..
— Прокофьич! — вдруг раздался из окна верхнего этажа голос Румянцева. — Чего ты там, непутёвая твоя башка, болтаешься? Иди сюда: посланник кличет.
— Иду, государь милостивый… иду… — заторопился подьячий. — Ух, сердитый сегодня посланников товарищ! — на ходу шепнул он Яглину. — Дюже рвёт, ростовец вислоухий!.. А ещё их, ростовцев, лапшеедами зовут. Они, ростовцы-то, однажды озеро соломой вздумали зажигать… Самый что ни на есть дурной народ в Московском царстве!.. Недаром про них и присловье сложилось: «У нас-ти, в Ростове, чесноку-ти, луку-ти много, а навоз-ти коневий».
Как ни был печален Яглин, но не мог удержаться от смеха и весело толкнул подьячего в спину, чтобы тот поторопился наверх.
Через некоторое время Прокофьич, тяжело отдуваясь, прибежал вниз и сказал Яглину:
— Иди и ты, Романушка, и тебя посланник зовёт. А я побегу коней разыскивать для завтрашнего выезда.
Когда Яглин поднимался наверх, в голове его шевелилась беспокойная мысль:
«Завтра… завтра… Неужели завтра всему конец?.. Конец нашей недолгой любви?»
Он очнулся лишь тогда, когда услыхал голос Потёмкина.
— Ну, как дело, Роман? — спросил последний.
Яглин передал ему ответ Вирениуса.
— Ну, коли так, то ещё, может быть, мы и уломаем лекаря, — сказал Потёмкин. Он встал и прошёлся несколько раз по комнате, засунув руки за пояс. — Ох-ох-ох! — вздохнул он затем. — И надоело же это тасканье по чужбине! Коли не царская бы служба, никогда бы и из Москвы не выезжал. Что скажешь, Роман?
— Да что сказать, государь? И здесь не плохо.
— Не скажи того, молодец. Всё чужая сторона. А там на Москве свои. И у меня и у тебя.
— Да, отец… — тихо сказал Яглин.
— Не один отец… и невеста.
Этими словами как будто ударили в сердце Яглина. Он чувствовал, что как бы задыхается и ему мало воздуха.
А Потёмкин стоял пред ним и строго смотрел на него, как будто хотел вызнать, что делается на душе у Яглина.
Последнего выручил вошедший в комнату челядинец.
— Там, государь, от градоправителя к тебе пришли, — сказал он, — не то пятидесятник, не то сотник, — перевёл по-своему звание королевского офицера челядинец.
— Подай кафтан и зови!
Через минуту в комнату вошёл офицер.
Едва Яглин взглянул на него, как тотчас же побледнел и отшатнулся: в комнате был Гастон де Вигонь с чёрной повязкой на правом глазу. Не ожидая здесь встретить Яглина, он тоже смутился было. Впрочем, он скоро оправился и, поклонившись Потёмкину, сказал:
— Я прислан от губернатора. Маркиз приказал сказать, что таможенные агенты согласны ничего не требовать с вашего посольства за те вещи, которые вы везёте с собою.
— Низко кланяюсь градоначальнику за эту милость, — не без иронии сказал Потёмкин.
— Но местные провинциальные таможенные чиновники не желают отказаться от пошлин и требуют с посольства сто золотых.
Говоря это, он держал себя свободно и даже усмехнулся, глядя прямо в лицо посланнику.
Потёмкина вывели из себя сразу два обстоятельства: это требование пошлин и худое поведение офицера. Он весь побагровел от гнева и не мог сначала сказать ни слова.
Офицер же смотрел на него, по-прежнему улыбаясь. Видимо, его забавлял этот бессильный гнев «дикаря из Московии».
— Вы ещё должны считать себя счастливыми, что с вас берут пошлин так мало, — сказал он. — Если бы мы захотели, то могли бы взять у вас и эти вещи, — и Гастон указал рукою на стоявшие в переднем углу в небольшом дорожном киоте два образа, Спасителя и Божией Матери, в дорогих, осыпанных драгоценными камнями ризах.
Потёмкин позабыл в эту минуту свою боярскую степенность и, подбежав к железному денежному ларцу, отпер его. Затем, выхватив оттуда кошелёк с находившейся там сотней золотых, он бросил их, не говоря ни слова, офицеру.
Последний вспыхнул при этом оскорблении и уже схватился было за эфес сабли, но вспомнил о той громадной ответственности, которой мог бы подвергнуться, оскорбив чужеземного посланника, а потому удержался и, круто повернувшись, вышел, не отдав поклона.
А Потёмкин, как разъярённый зверь, продолжал бегать по комнате.
— Лошадей! — вдруг закричал он. — Беги, Роман, скажи, чтобы седлали лошадей! Сейчас едем.