Выбрать главу

И открыл лицо, и люди узнали в нем Могуту и шарахнулись от него.

Горестное недоумение вызвала во Владимире смерть Добрыни, и не только потому, что оказалась неожиданной, а еще и потому, что увенчалась нехристианским погребением. Выходило так, что своим последним повелением Большой воевода как бы возвращался к вере дедичей. Но Владимир не хотел верить в это, а каждого, кто отыскивал подтверждение сему, а возле Стола нашлись и такие, Владимир обрывал непривычно резко и сухо. И все же в душе что-то происходило, вдруг как бы противно его желанию вспомнилось, что он и раньше сомневался в истинности веры Добрыни, угадывалась в ней какая-то незавершенность, он вроде и говорил: «Остановить ли пущенную стрелу? Где много Богов, там много водителей, полагающих себя первыми», — однако не шел дальше этого, не распахнул души пред Господом, не ощутил себя осиянным Светом Его, не умилился пред Ликом Его, не сломал гордыню в себе. Да, да, теперь-то Владимир твердо уверовал: это, последнее более всего угнетало, Добрыня и после омовения святой водой не поменялся, был суров и гневен, коль скоро что-то вершилось не так, как предопределялось им. Все так, так. Однако же… Больно Владимиру. Горько. А тут еще Могута, враг честных христиан, почему бы он-то оказался на тризне по Большому воеводе? Призван кем-то? Случайно ли появился там? Все мутит, мутит, подымает противу христиан новые и новые роды, и несть конца брожению в людях.

Но что же дальше? Что?..

16.

Сказано было: в конце пути — начало его. Начало чего?.. Еще большего падения во тьму незнания? Или возрождения в духе, хотя бы уже и смятом и придавленном чуждой ему силой? Кто скажет про это смертному? Разве что Боги. Но Боги, по всему, теперь не те, что в прежние леты, исчезло исходящее от них прорицание, как если бы они и вовсе ослабли, и уж редко даже умудренный летами волхв изрекал божественное слово. И волхвы стали не так упорны в служении Богам, сникли, и гнетущая, горестная дума прочитывалась на челе их, когда они снимали с головы повязку — широкую темно-синюю Перунову ленту в тайных знаках — и открывали лоб. А нередко иной из них обращался к новой вере, как бы запамятовав про свое недавнее служение.

Могута восклицал в гневе:

— Устоит ли смерд, не утратит ли твердости, коль даже волхвы отрекаются?!

И он отдавал повеление вылавливать таких волхвов и предавать смерти. Но и это мало помогало. Кого на Руси испугаешь сожжением на костре?.. Даже смердовы женки недоумевали, видя сердечное колобродье в светлом князе. Не от слабости ли это? Не сказано ли в Ведах: зло не карается злом, но любовью?.. Скоро и сам Могута понял про свою оплошность, смирил гордыню, думая про то, что надо поспешать, в противном случае, его стояние противу Стольного града и Великого князя Владимира уже в ближнее время обернется несчастьем для него. Впрочем, он не видел, как можно достичь одоления, и нередко, особенно в последнее время, ощущал усталость. Ах, если бы только усталость тела, но что хуже — усталость духа. Нет, он не усомнился в своей правоте, но ему было не всегда понятно, отчего другие не чувствуют то же, что и он, и спокойно наблюдают, как рушатся издревле рожденные на Руси, исправно служившие людям свычаи? Отчего иной раз и промолчат, если даже окажутся свидетелями того, как великокняжьи отроки хватают людей, верных старой вере, и, окрутив вервием[16], бросают в глубокие ямы с ледяной водой? Отчего не возьмутся за мечи, когда находники врываются в домы, рыщут там, яко тати, растаскивают пожить? Отчего не у каждого, поднявшегося на Руси болью изойдет сердце при виде того, как сжигаются древние жития? Отчего не подойдут к творящим окаянство и не посекут их мечами, не разбросают богоотступные костры?..

Вчера Могута ходил по узким улочкам городища, мощеным сосновой доской, пребывая в раздумье, отчего засмуглевшее лицо его с резко, как бы даже вызывающе выступающими скулами сделалось еще неподвижнее. От однообразия городских улочек у него закружилась голова. Почему бы? Он любил городище, названное его именем, и раньше даже в самых тесных заулках чувствовал себя уверенно, и дело, которому отдал жизнь, представлялось вполне возможным уклонить в свою пользу, на благо Руси, в утверждение ее назначения на земле, но еще и в тех сферах, где властвуют духи. А теперь утратилось это чувство. Он ни разу не вспомнил о нем. Не сказать, чтобы он пребывал в глубоком упадке душевных сил, как не сказать, что не знавал такого упадка. И в нем порою что-то обрывалось, обламывалось и требовалось приложить немало усилий, чтобы одолеть неладное. Он не однажды слушал сказания о себе и своих походах, но оставался равнодушным к тому, о чем пели гусляры. Да, не сказать, чтобы дух в нем ослаб, однако ж мысль о том, что все, чему он служил, может рухнуть, не отыскав в сердцах подвига к нему, эта мысль все чаще тревожила и усиливала душевное колебание. Но колебание не оттого, что считал себя неправым, а потому, что торжество дела, которому служил, воображалось все более призрачным, утеривалось в немыслимо дальних летах.

вернуться

16

Вервие — веревка.