Могута поднялся на сбитую из толстых сосновых бревен городищенскую стену, как раз напротив главных ворот, к которым вела неширокая, часто теряющаяся в болотной тряси дорога, прошел в островерхую, из тесаной доски башню, где бодрствовала сторожа, со вниманием наблюдая за дальним лесным опушьем. Там что-то происходило, вдруг, обломав глубокое безветрие, зашевелились низкие, скособоченные деревья, а чуть погодя оттуда выехал на высоком гнедом коне воин в блестящем шеломе и малиновом плаще. Конь под воином был столь велик, что затмевал опустившееся ввечеру к долу, но все еще яркое солнце. И сам воин был под стать коню, могуч и крепок, смотрел перед собой как бы застывшими в холодной досаде глазами, и не скоро еще повернул голову и отыскал тяжелым взглядом сторожевую башню, а потом вскинул руку, точно бы призывая кого-то… Один из сторожи с длинной всклокоченной бородой, с маленьким узким лицом сказал:
— Кличет кого-то?..
— Кличет. Меня… — вздохнул Могута и медленно, прислушиваясь к себе и не находя в душе ничего, кроме удивления, спустился со сторожевой башни, твердо ставя ногу на легкие дощатые приступки, прогибающиеся под ним. Он вышел через ворота и снова увидел могучего всадника, тот показался еще больше, расталкиваемый надвигающимися сумерками. Могута ждал, а всадник все не приближался. Тогда он пошел встречь ему. Но, странно, расстояние между ними не сокращалось. В конце концов, отчаявшись, Могута хотел повернуть обратно, когда услышал глухой и сильный, подобный удару грома, голос:
— Слушай меня, сын Мала…
— Ты кто?
— Ты знаешь, кто я?..
— Да, кажется, знаю, — помедлив, сказал Могута. — Ты Святогор.
— Я не пускаю тебя к себе, время твое еще не вышло.
— Время чему?..
— Но скоро все кончится, старорусский князь, и вольный дух твой обломается об чужую силу. Ты пройдешь чрез муки и не обретешь покоя и в другой жизни.
— Меня это не страшит.
— Тяжко мне, княже. Время мое миновало. На Руси другие богатыри, и на груди у них не знак солнца, но крест. Они рвут на куски мое большое тело. Ты последний, кто идет за мной. Но тщетны твои усилия оберечь мой покой.
Разверзлась земля и приняла Святогора, стало темно, в двух шагах ничего не видать. Могута с трудом отыскал сторожевые ворота и вошел в городище. На улицах горели факелы, он смотрел на их мутно-серое, тяжелое свечение и думал о встрече за городищенскими стенами, и не мог понять, на самом ли деле они со сторожей видели Святогора или помнилось, что видели. Старорусский богатырь как-то сразу отодвинулся в дальние закоулки памяти, словно бы стремясь затеряться, рассеяться. И это ему удалось. Когда на следующий день Могута встретил недавних еще смердов, а теперь воителей за стародержавную русскую крепь, и спросил у них, проведших ночь в стороже, о Святогоре, они с недоумением посмотрели на него, он вздохнул и пошел дальше, уже думая о походе, который наметил на первую седмицу от Пробудей. Чего ждет он от этого похода? Одоления Владимировой силы? Да нет, пожалуй. Сколько их было, а проку?.. Трясет Русь, словно бы стоит она на гнилом месте. Да почему бы на гнилом?.. Другое тут что-то, может, исходящее из души русского человека, им самим не до конца познанное, тяга какая-то к перемене не то чтобы своей сущности, она неизменно открыта добру и свету, но в ближнем и дальнем его окружении, когда ему все наскучивает и влечет к неведомому, и он идет куда-то, не задумываясь, а ладно ли неведомое, не прячется ли за ним влекущее ко злу, чуждое душе его. Он словно бы все оставляет на потом, говоря с легкой усмешкой: там видно будет… Будет ли? А что как он ослабнет в духе и у него не отыщется сил поменять в себе? О, Боги, да минет нас сия беда, не разбросается по Руси, неся унижение всевеликому ее назначению, про которое, может, уже никто и не вспомнит. Некому станет помнить.
Могута попытался отметить что-то особенное в минувших летах. И оказалось, что эти его лета похожи друг на друга, как близнецы, только и держалось перед глазами: хождение по разным землям, иной раз тайное, в сопровождении малого числа воинов, а иной раз с большой ратной силой. Что же, больше ничего не было?.. Досада шевельнулась в нем. Да, конечно, он все подчинил одной цели, облекши ее в жесткую реальность, как если бы она являлась его отчиной, находящейся от него за тысячу поприщ, которые еще надо пройти. Но ведь помимо этого, он не чуждался обыкновенной жизни, привычно катящейся, подобно снежному кому, пущенному с горы юными молодцами, наматывающему на незримую ось худое и доброе. А он-таки старался поменять и тут, подталкиваемый любезной сердцу Ладой. Если бы не она, померкло бы в очах его, и солнце бы уже не радовало. Но, скорее, даже не так. Скорее, многое из того, что вызывало радость, пускай и малую во времени и слабую, он просто не увидел бы, отдав себя во власть сурового предназначения своего. Он не разглядел бы, как удивительны в лютую стужу утренние зори в ближнем от городища лесу, как робко и словно бы с опаской продираются сквозь ветви деревьев солнечные лучи с тем, чтобы пасть на землю серебряными нитями. Он, кабы не Лада, не отыскал среди тысяч звезд, особенно ярких накануне Купалы, ту, единственную, низко зависшую над пригорьем, глядящую на полночь, которую Лада называла Звездою надежды.