И думал русский человек с тайной гордостью, сокрытой даже от него самого, ибо нельзя в присутствии Учителя возноситься хотя бы и в мыслях, про это, услышанное о его племени, и все более и более отдавался певучему, от небес, речению и уходил в то светлое и умное, песенно звучащее, что постоянно жило в нем, пускай и не всегда востребованно. Он видел себя среди алан и гетов и ружан, сознавал близость с ними, и не только по крови, а и по духу, и вместе с аланами бродил, перегоняя скот по богатым, под высоким солнцем широко и привольно разбросавшимся пастбищам, а чуть погодя заходил в медово пахнущие пахотные земли ружан и старался помочь, и это, к его радости, удавалось. Нередко он оказывался среди суровых гетов, и вполне согласно со своей волей отправлялся на край Поля, где раскидались русские сторожи, и здесь проявлял присущую его племени воинскую удалость.
Зоревое небо было красное, но, может, Добрыне так только помнилось от усталости или от другого щемящего чувства, которое еще вчера обожгло как бы даже нечаянно, понарошку, отчего он посчитал, что оно не продлится долго, отступит. Но этого не случилось, обжегшее чувство не только не ушло, а и не ослабло, не притупилось, все влекло невесть в какую тайность. Иной раз Добрыня видел себя во младенчестве, и шел сей малец по любечецкому бору, и деревья, по первосолнцу неокрепшим теплом отдающие, тоже как бы замолодившиеся, скинувшие недавнюю зимнюю оторопь, склонялись к нему низко провисшими рыжими ветвями, шептали что-то радостное. Малец кожей ощущал их радость, но он хотел бы знать, какие там были слова, и все выпытывал у деревьев, задержавшись близ матерого дуба с надтреснутой понизу ствола корой, и это наверняка от напряжения, от желания не упустить силу, которая в могучем корне, властно укрепившемся в земле, да и в ветвях тоже; словно бы опасался старый дуб, что станет кому-то больно, коль скоро выхлестнется из него та сила.
Эта уважительность старого дуба к живущему, добрососедство было примечаемо мальцом и понятно ему, иначе отчего бы в нем диковинным образом, сладко и ноюще вспыхнула ласковость и не к одному дереву, а ко всему окружающему миру. Про эту ласковость раньше он ничего не знал, а вот теперь отметил в себе и удивился, и обрадовался.
Помнится, он тогда шел по бору, поутру еще не просохшему от росы, и дивовался происходящему в нем движению жизни и шептал: «Лапушки мои. Дорогушеньки…» Малец был чист и светел, и этот свет принадлежал не ему одному, а как бы еще и тому, что укрывается за летами. Он ощущал свою соединенность с миром, слиянность с ним, и это наполняло его восторгом. Добрыня никогда больше не наблюдал на сердце такого восторга и завидовал себе, давнему, тихой и грустной завистью, ни к чему не влекущей и никуда не подталкивающей.
А зоревое небо и вправду было красное, и даже больше, как бы пугающе красное, и Добрыне стало не по себе, точно бы он увидел в этом небесный знак. Но ведь было же волхование, и на волховании ильменские прорицатели возвестили победу князя Владимира, и во всех концах Новогорода ликовали. Воистину каждому на земле надобно время от времени исталкивание из груди первородных, от неразумения, жестоких чувств. Люди поверили в грядущую удачу и стянулись под Владимиров стяг и пошли за ним с тем большей охотой, что во главе предприятия стоял почитаемый ими достославный муж и воевода.
«Что это со мною?» — спросил Добрыня и был неприятно поражен не столько самим вопросом, хотя и это несвычно с его разумением о себе, сколько смущением, что вдруг взыграло в нем. Раньше, если полагал дело, которое вершил, правым, он не испытывал сомнения, добивался того, чего хотел. А вот теперь…
«Так что же произошло? Почему я словно бы утратил что-то?..»
Добрыня сидел на сырой замшелой коряжине возле красного великокняжьего шатра, и лик его был холоден, и даже те, кто знал его близко, не приметили в его лице смущения.
Добрыня принимал подобную скрытость в себе, стараясь ни в чем не ломать ее, полагая, что она нужна мужу, коль скоро он возвысился хотя бы и в малости над другими. Тому же неустанно учил и Владимира, и было сие учение нелегко овладеваемо князем, нередко гуляла по его спине тяжелая плеть воеводы, это когда отрок, отдавшись светлому и легкодумному, что жило в нем, пускай и ослабевающее и не сразу отыскиваемое даже и в пору буйного веселья, делался не в меру боек и скороговорчив. Но благо и то, что учение принималось отроком и не утаивалось в нем обиды на воеводу. Добрыня знал про это, но, если бы даже не знал, не поменял бы ничего в своем мирском устоянии, он был мало колеблем от привычной жизни исходящим, прозревая свои деянья в другом измерении, властной рукой раздвигая время и во всякую пору стараясь определиться в нем.