Он любил Берестово за особенную тишину, наполненную поутру дивным свечением дерев, как если бы они были что-то живое и трепетное, и, когда ему удавалось ощутить этот трепет, он точно бы открывался земному миру во всей своей обнаженности и незащищенности, забывал о ближних делах, становился легок и чуток в сердечном движении: мысль отступала, вперед выдвигалось чувство, и, о, Господи, какая же это была сладость — жить чувством, подчиняясь только ему, неколеблемому и на сильном ветру, стойкому и зрелому, уносящему далеко-далеко, и тогда для него не существовало понятия времени, оно ужималось безмерно, он свободно управлял им, соединяя давнее, бывшее не с ним даже, но в далеком издалече, и то, что грядет, приносящее свет и неизбежную спутницу его, благо дарующего, глухую тьму. Но то и грело, что тьма не была всеобъемлюща, обламывалась скоро, отступала… И он радовался этому и, находя подтверждение великому деянию своему как в прошлом, так и в грядущем, хотя и слабо угадываемом, точно бы Святый Дух, жалея его и щадя истомленную в бореньях душу, не раскрывал всего, предначертанного волею Господа, а лишь то, что не утомило бы сущее в нем, он ощущал на сердце тихое ликование и говорил:
— Нет, я ничего не обрушил в жизни племен, ничего из того разумного, что укрепилось и сделалось потребно каждому. Я лишь подвинул их к истинной вере. Так, как это открылось душе моей. Сказано мне было: и придет за Русью Русь и возвеличит поднявшегося на ней и вознесет высоко. В сие и верую.
«Верую… Верую… Верую…» Слово удивительное, в звучании его отмечалось что-то неземное, сильное и всеохватное, и он помногу раз повторял его, и от этого оно не ослабевало в своей сути, но как бы становилось еще одухотворенней. И сказал некто: «Чрез страдания да приидем к истине, и откроется она нам, ломаным, да не сломленным, угнетаемым во мгле ночи, но не угнетенным ею. И восстанем мы из пепла сердец наших и возродимся в духе. И действие сие будет многажды повторяемо, пока не утвердится в мощи своей и не откроет земному миру лик всемогущего и всемилостивейшего Бога».
И сделалось по сему, и воссиял в премудрости всевеликий Христов Лик над русскими землями, и в малости непотребное слово сокрылось от внешнего мира. Странное было чувство у Владимира: что и в прежние леты, затерявшиеся за дальними далями, тоже знавали на Руси Христово Учение, и делались боголепны, когда удавалось услышать святое имя, точно бы с самого своего восставания Русь была приближена к Господнему Слову, и вместе с ним поднималась и падала, и снова поднималась и снова падала, чтобы возродиться в еще большей Славе. Он с самого начала так думал, и никто не умел поменять в его суждении, даже святейшие патриархи Царьграда. И в малом своем деянии он улавливал нечто от минувшего, и это, как он теперь понимает, придавало ему силы подвигаться вперед и утверждаться в правоте деяния, единственно для которого он был рожден и прошел сквозь многие искусы и не поменялся в духе.
Владимир любил Берестово, но не только поэтому ехал туда, а еще и для того, чтобы поговорить со Святополком, образумить его. Сказывали послухи, что, находясь в Берестово как бы даже под призором, правда, ослабленным, тот ничего не стронул в своей сущности, неразумной и жестокой. Не верил Владимир, что нельзя ничего поправить тут. Иль не властен отец раздавить, как гадину, неразумье сына? Но въехал в Берестово, отыскал на конюшенном дворе Святополка, посмотрел в черное и окаменевшее в неправедном упорстве, тонкоскулое лицо сына и отпало желание говорить с ним. И это произошло как бы помимо его воли, в теле вдруг ощутилась необычайная слабость. Так было с ним и на прошлой седмице, но длилось недолго, и вот теперь снова появилась слабость и оказалась много жестче и упорней. Он понял, что она уже не уйдет, так и пребудет в нем до последнего дня его. Но это не испугало и даже не удивило, знал, что так должно было случиться, а коль скоро случилось теперь, значит, пришло время.
Владимир велел отвести себя в покои, а потом лег в постель и тяжело опустил на подушки седую голову. Он распорядился никого не впускать в покои, лежал и смотрел в высокий, расписанный водяницей, узорчатый потолок, но видел не его, а что-то другое, смутное и вместе легкое, какое-то мельтешение ближних и дальних дел. Вот он стоит в окружении священнослужителей, и те недовольны им и говорят, что нельзя мешкать и пора окрестить жителей и дальних лесных селищ, и тогда наступит мир и придет благополучие в русские земли; так в свое время сделал Константин, подвигаемый матерью боголепной Еленой, Кесарь не останавливался и перед применением силы, ибо сила та во спасение. Владимир отвечал священнослужителям, что он не Кесарь, но князь Великой Руси и Стольному граду его стоять вечно, и по сему он более уповает на разум, которого не занимать в русских племенах, чем на силу, хотя он и вынужден иной раз прибегать к ней. А то Владимир видел себя рядом с Анастасом, говорил настоятель Десятинной церкви, что вот-де изловили волхвов и теперь они в узилище, и он не знает, как поступить с ними, но думает, что надо их всех извести, так угодно Господу. Владимир удивился: