Близ великокняжьего шатра, зелено и ветвисто клонясь к его искряному оголовью, пошумливали деревья, и это словно бы не от колебания воздуха, но отчего-то еще… Во всяком случае, Добрыня, сидя на коряжине, в утенении, где тихо и спокойно, и трава не пошевелится, так и посчитал и, подняв голову, стал наблюдать за деревьями, и в какой-то момент в нем совершилась перемена, и он уже был не то, что являл собой прежде, в душе сначала как бы даже робко стронулось, зазвенело, запело… И то, что в нем происходило, не было для него в диковинку, все же в какой-то момент подумалось, что не ко времени сие и не в ладу с ощущениями и мыслями, которым теперь он должен подчиняться. Но в том-то и дело, что это не зависело от него, протянувшееся от сердечной сущности оказывалось много сильнее и требовало чего-то иного, приподымающего над земной жизнью. И, не умея совладать с этим чувством, а порою и с большой неохотой, он отдавался ему и, закрыв глаза, мысленно видел себя в другом месте и с другими людьми, но часто и с Богами, и они не были суровы в обращении с ним. И даже больше, Всесильные смотрели на него с участием и чего-то ждали. Это ожидание проглядывало и в людях, они вдруг ощутили в себе нетерпение, которое презирали и относили к слабейшему из чувств. И оно, это нетерпение, подвинуло их к чему-то несвычному с ними и вызвало в Добрыне, хотя и едва отмечаемо, жалость к ним. И он, в чем-то противно своему теперешнему душевному состоянию, негромко запел, стараясь обозначить в словах дивные видения, всколыхнувшие в душе. Ему нетрудно подбирать слова, они и раньше жили в нем, и теперь вот, коль скоро им стало тесно в его естестве, выплеснулись из него и уже принадлежали не ему одному, а и земному и неземному миру, что был отчетливо узреваем сердечным оком рапсода.
Добрыня пел славу прежде существовавшим в земном обличии людям, он мысленно видел их такими, какими они, может, никогда не были, но это ничего не значило, он не искал себя в реальной жизни. Она как бы оттеснялась и делалась едва определяема в его сказании, что-то таинственное и украдливое, подобно серому, как первополотно, облаку, вдруг взнесшемуся невесть откуда на чистое небо, вело рапсода от одного сказания к другому, и уж ничто более не волновало его, как только то, что влекло, осиянное в слове. Он уже не принадлежал привычной ему жизни, она отступила, откатилась, обернулась в ничем не примечательную призрачность; мысль его живая и трепетная вознеслась высоко, и с той высоты ему стала понятна и близка другая жизнь. Небесная… О, Боги, Боги! Сколь велико ваше благорасположение к вознесшемуся в духе своем! Иль зрится вам в этом изначально даденное человеку, но потом отошедшее от него, слабого и отдавшего себя в услужение дурной страсти?! Иль надо ему пройти и через это, чтобы, одолев поток времени, отметиться в Богами избранных?..
Добрыня не был ныне воеводой Новогорода, властным и гордым человеком, умеющим вершить дело, но, скорее, являл собою что-то другое, возвышенное и светлое. И он сам не смог бы сказать, почему случилась такая перемена, он и раньше не умел поведать про дивное, возносящее его над землей, и не потому, что не задумывался по прошествии времени о сотворенном душою его, а просто не хотел бы тут ничего разгадывать. Мало ли что, а вдруг отойдут от него дарующие блаженство мгновения и уж не воротятся в прежнем обличии, и что тогда станется с ним, иль не опустеет душа его, не утеряет самое дорогое?..
Он не видел, как в раскинувшихся на черном лесистом предгорье шатрах всколыхнулось сначала шумно и недоумевающе, а потом, точно бы осознав и свою причастность к происходящему в душе у воеводы, воины притихли и стали привычно послушны в небесный простор распахнувшемуся Слову и уж внимали только ему. В их воображении, не утесняемом никакими привнесенными извне правилами, вспыхивали картины, одна чуднее другой, и людям не надо было ничего страгивать на сердце, чтобы увидеть себя в числе тех, кто, подчиняемо Слову, поднялся из праха и спускал ярко расцвеченные лодьи в ближние, колеблемые несильным ветром, утесняющие прибрежье, искряно-белые волны Русского моря, а потом плыл невесть куда… но, скорее, к Славе. Ах, как же приятно сознавать свою силу и до боли в глазах вглядываться в дальнее, бескрайнее и угрюмоватое море и понимать себя как часть его, необъятного и загадочного! О, Боги, и да пребудете вы с нами в деяниях наших до веку и да не иссякнет, не помельчает ручеек тепла от благодеяний ваших!
5.
Тускло и горестно. Ярополк вроде бы еще живет, а вроде бы уже и нет. Можно ли назвать жизнью то, что происходит в нем и вокруг него? Все как бы замедлилось, сделалось нечетко, ослабленно выражено, вон даже золотое шитье в великокняжьем тереме, раньше укрывавшее чуть подернутые плесенью углы и радовавшее глаз узорочьем, ныне стало не так красно, точно бы оскудело, вдруг расшевелится, расплещется, а то и утянется на сторону, вспугнутое нечаянным ветром, чуждым теремному покою. В прежние леты иль допустили бы ближние люди подобное нестроение? Тут еще со времен старого Игоря было умиротворенно, и самый наисильнейший не нарушал к созерцанию влекущую, ничему в живом мире не подчиняемую тишину. Ярополку в сладость и утешение эта тишина. Случалось, он приходил сюда ближе к вечеру, когда упадал сумерек и стены с начертанной на них, легкой и изящной, а кое-где и веселой росписью, приметно глазу, тускнели. Ярополк пристраивался возле низкого, круглого, серебром истаивающего оконца, и подолгу сидел, прислонившись к прохладной стене, и неподвижно глядел на все более сгущающуюся тьму. Он наблюдал за нею до тех пор, пока она и вовсе не загустевала. Но тьма была снисходительна к нему, к его душевному состоянию, ничего не требуя от него и в то же время открывая еще не прозреваемое им. Раздвинувшись в мыслях, он видел что-то робкое и сладостное, сошедшее к нему не по чьему-то жесткому повелению, а по собственному желанию. Ясность, упадавшая от его видений, не таила в себе разгадки, она как бы отслеживалась вдалеке, и при каждом движении Ярополковой мысли в ее сторону отодвигалась. Вначале это не то чтобы раздражало, князь никогда не предавался злой страсти, смущало, скорее. Думалось, что в нем не хватает чего-то, в душе, знать, не очистилась еще от земной пагубы. Делалось грустно. Но грусть не была сильной, едва коснувшись сущего в нем, уходила, иной раз даже возникало чувство, что без нее ему стало бы не так надежно на земле, она как бы помогала ему проникаться собственной сутью.