— Быть по сему, и да никто из нас не отступит от слова, которое есть мысль и действо и начало сущему.
Поблизости от шатра вдруг послышались крики, а потом до слуха донесся огрубело тяжелый, вместе точно бы скользящий, утекающий ввысь звон мечей, и это было противоественно посреди той тишины, что установилась. Добрыня, посуровев в лице, вытолкнулся из шатра, вернулся нескоро, и не один, с отроком из киевской дружины. Отрок простоволос, в синем длинном плаще с застежками, изукрашенными красно, с тускло серебряными пустыми ножнами на боку. Глаза горели бешено, но не так, чтобы ярость застила все в них: если приглядеться внимательней, можно увидеть и другое, как бы даже растерянность, смешанную с отчаянием. Щека у отрока была рассечена и сочилась кровью.
— Ближний к Ярополку человек, — не утрачивая суровости в крупном лице, с ярко и выпукло очерченными скулами, сказал Добрыня. — Со своими людьми пробивался к шатру. Достоин смерти. Ибо поднявший руку на Великого князя есть враг племенам русским.
— Великий князь убит, и вы в том повинны, — негромко, точно бы пытаясь уловить в своей душе что-то им самим еще не разгаданное, сказал отрок.
Владимир узнал его сразу же, не то чтобы когда-то встречался с ним, но от переметчиков наслышан был о его верности Ярополку. Он удивился поступку отрока. Иль не понимал тот, что на смерть обрекал себя и своих людей, стараясь пробиться к воеводскому шатру?.. Да нет, пожалуй, только следуя обычаю дедов и прадедов, решил умереть с мечом в руках. Тем слаще покажется жизнь; говорят волхвы, что и за дальним пределом не утрачивается сущее, которое в истине, а сделавшись незримым человеческому глазу, воспримет другое обличье и станет ни к чему не влекуще. Ибо что есть истина, как не устремленность к всесветному покою? В миру сотворяемое в миру и пребудет, но благость, от мира сего отколовшаяся, приблизившись ко Престолу всемогущего Рода, там и воссияет.
— Мы ждем твоего слова, Великий князь, — не меняясь в лице, сказал Добрыня. — И свершится по тому, как ты повелишь!
Владимир понимал, чего ждет Большой воевода, но он понимал так же, чего ждут от него те, кто со вниманием наблюдает за ним. Что-то в нем, скорее, от отца, подсказывало быть холодно неприступным, как бы отодвинувшимся ото всех, ведь он и верно Великий князь, и город, где он родился и который в сущности совсем не знал, подчинился его воле. Он вдруг непререкаемо осознал ту силу, что подпирала его, и удивился: «Вот, значит, как. Это все мое. Что хочу, то и сделаю. И кому судить меня?..» Но, и пребывая в непривычном для него, хотя и приятном, душевном состоянии, он оставался самим собой, в подчинении тому, что протягивалось от матери, и было доброе и слабое. Да и отчего бы тут чему-то поменяться? Совсем немного времени минуло с того дня, когда Рогнеда кинула хлесткое, подобно удару плети, на презреньи настоенное:
— Не хочу сына рабыни!
Иль запамятовалось, что и раньше, в летах минувших, бросали в лицо ему слова обидные и горькие? Потому и укрепилось в нем не то чтобы от робости пролегшее, хотя и от нее тоже, но и от досады, не однажды думал: «Что же я, хуже Ярополка или Олега? Почему же тогда нет-нет да и углядишь презренье к себе?..»
Да, в нем немало и от матери, милой и тихой Малуши, вся жизнь которой прошла в горестном недоумении оттого ли, что противно своему желанию, но следуя слову отца, стала ключницей при Великой княгине, хотя сама роду славного, в дальних летах твердой метой означенного, оттого ли, что опять же противно собственному разумению оказалась наложницей Великого князя, а потом родила ему сына. Да, было во Владимире и от Малуши, не отодвинулось еще, не потухло, возжигалось изнутри, правда, теперь уже бледно и меркло. Но ныне от него ждали слова княжьего, не холопьего, и он сказал, мельком глянув на возроптавшего отрока и понимая, что укрепившееся в мыслях у него будет неприятно Большому воеводе: