Выбрать главу

Неохватна мысль человеческая, не наденешь узду на нее, но и она робеет и как бы притупливается, если вдруг проляжет впереди нечаянное, не от неба, не от земли, а от другой силы, и тоже всемогущей, но страх и унижение доброму духу несущей. Уж сколько раз Богомил сталкивался с нею, окаянной, поспевающей чаще в то время, когда на сердце ослабленно и мечтательно, уходяще в созерцание, и требовалось, не мешкая, отыскать в себе твердое, на страже сердечной сути стоящее, чтобы отодвинуть во зло окунувшуюся силу и продолжить путь по прежней тропе.

Было, и не однажды: в осельях возжигали чучело злой Мары и пускали по речной воде. Издревле укрепилось в сознании русских людей, что не любит Мара синевы вольнолюбивого Днепра-батюшки, истаивает в ней, подобно свечечке, раздробляется сила Мары на мелкие сколки, и он не сразу умеет собрать их и явиться кому-либо еще в прежнем обличье. Но Мара сторонится и всеочищающего огня. И когда возгорится сей огнь, то и отлетит, ослабши, и долго еще исходит мелкой дрожью. Ту дрожь можно приметить в вечернюю пору, когда глухая темнота еще не продавила воздух, но уже, втайне подтягиваясь, скрадывает свое, отодвигает свет, легкая рябь в такую пору вдруг да и отодвинется от костра, и не рябь вовсе и не колебание воздуха, но угасание злой силы, которая от Мары. Свят, свят огнь небесный, и нету пред ним и малого страха в сердце у русского человека, хотя бы только вчера взявшего в руки длинный, с тонкими скользящими бороздками, искряно блеснувший меч. От огня небесного и на земле возжигаемый серебряно-белый, утягивающийся ввысь, иногда спокойный и ничего не требующий, а иной раз нетерпеливый и грозный, студенящим душу жаром несет от него, и тогда берет прорицатель рода в руки жертвенного петуха и бросает в костер.

Свят, свят огнь, хотя бы и на земле воспылавший. Слава ему и поклонение ему же!

Сидит Богомил на днепровском прибрежье, чуть отступившем от городских огорожей, в затишье, все же и досюда доносит ветер людское неугомонье, а то вдруг дегтем потянет да смолью, или волной нечаянно прибьет к берегу древесное щепье, лыко ли, нескладное, выброшенное за ненадобностью. Должно быть, там, чуть повыше, плетут короба. Но Богомилу сие нипочем, он не замечает ничего, сердечным оком углядывая нездешнее, и уже не в летах давно минувших; мнится, будто он молод и потянуло его в края дальние, да нет, не то чтобы восхотел сам, своей прихотью, поменять в жизни, другое тут: прошлой ночью, сидя в пещере, вдруг увиделся ему старый волхв, отошедший в мир дальний, и сказал благо дарующий голосом приглушенным, что-де надо его ученику, молодому, но уже понимающему в Богах, прозревающему в них пускай и малость самую, для укрепления стойкости духа побывать и за великими горами в холодной Скифии. После смерти Учителя все для Богомила поблекло, сделалось тускло и бледно, но теперь он воспрял и воскликнул:

— И да исполнится по слову твоему, учитель!

И были те края дальние, неведомые. Много приятного, а нередко и противного его духу повидал Богомил. Случалось, страшный глад мучил его, и холод пронизывал до костей, и зверь лютый вставал на пути. Но Богомил все шел и шел… И было хождение не только в удивление, а и в успокоение души, и примиренность упадала на сердце с самим ли собою, с жизнью ли… Что вело его? Что помогало не утерять собственной обозначаемости в мире? Скорее, чувство, которое появилось и дало понять, что земли холодной Скифии не чужие ему. Что-то подсказывало, и тут в давние леты жили люди его племени. Вдруг да и угадывалось памятное, близкое сердцу в наступающем вечернем сумерке, когда звезды чуть поблескивают, слабые и как бы еще не принадлежащие себе, а Даждь-богу, вот отойдет на покой всемогущий володетель солнечного мира, уставши от дневных забот, и до утренней зорьки запамятует про них, и тогда они оживут, окрепнут и прольют свет в души, что теснятся близ них и еще не обрели пристанища в новом, от Сварога отпущенном теле.