Выбрать главу

Владимир сидел в седле, опустив поводья и мерно, подчиняясь неторопливой и машистой иноходи белого жеребца, покачивался. Небо поутру синее, даже глубинно-синее, куда ни кинешь взгляд, ни единого облачка, и это нагоняло на юного князя тихую, саму в себе, стороннему глазу неприметную тоску. Впрочем, скоро она ослабла, стала не так остра и болезненна, это когда от передовой сторожи донеслись до Владимира веселые возгласы, потом крики одобрения, и уж много позже, когда меж дружинных отроков поутихло, взнялись сначала негромкие и как бы теснящиеся друг подле друга, но с каждым мгновением все более набирающие силу песенные слова. Было в этих словах столько грусти и вместе какого-то светлого и ясного торжества человеческого духа, что у Владимира на сердце защемило, и он погнал коня вперед, и тот, словно бы даже обидевшись, рванул с места и вынес юного князя на зеленую поляну. Тут близ разлапистого дерева толпились отроки, опустив мечи на землю, и с трепетом, которого нельзя не заметить в лицах хотя уже и огрубелых, но без той холодности, что так отличает бывалых воинов, слушали слепого сказителя. Будимир сидел на жесткой траве, чуть ссутулившись, и смотрел перед собой изжелта-темными невидящими глазами. У Владимира, когда он подъехал и внимательно вгляделся в сказителя, возникло ощущение, что тот прозревает неближнее, в глубине минувшего затерянное, и потому не мучается своей слепотой. Там он оставил лучшее, что было у него в жизни, и ничего другого ему не надо, как не надо видеть землю, по которой он ходит об руку с мальчиком — поводырем. И да воссияет и в их сердцах!

Старый певец держал в руках гусли и перебирал тонкими подрагивающими пальцами слабо и влажно поблескивающие струны. Но делал это нечасто, а лишь в те поры, когда голос, поднявшись высоко, так высоко, что было странно, как еще не оборвался и продолжает колебать устоялый душный воздух, точно бы зависал на этой высоте, замерев. Сказитель дотрагивался до струн и совсем не звонкая и пронзительная, но какая-то приглушенная, словно бы робеющая чего-то мелодия поднималась вослед голосу старого певца и… настигала, и уже не казалась слабой и стесненной, скорее, мягкой и все про свое назначение понимающей. Владимиру она чудилась живой, благость вокруг сеющей, эта благость отмечалась не только в воздухе, отчего он уже не был неколеблемо устоялый и душный, а во всем близ юного князя легшем, даже в малой желтой травинке, не умеющей вскинуться над землей, и в усохшем дубе с омертвелыми ветвями, хотя и тускло, и бледно.

Старый сказитель пел о давно минувших летах, и Владимир мысленно видел русское воинство, гордое и смелое, им все нипочем, они, разбросавшись, идут по широкой степи; это их непрестанное, упорное движение пуще чего другого страшит врага, и он, утратив прежний воинский дух, расступается, сминая собственные ряды. Страх, что поселился в нем, скоро делается не только ему принадлежащим, но передается иным племенам, и вот уже и окрестные земли оглашаются все в людях сминающим криком:

— Скифы идут!..

Теперь и не скажешь, откуда сие прозвание, но, видать, было в нем что-то грозное, противу чего нельзя устоять. И в русских племенах в ближнем времени привыкли к этому слову, пришедшему из чужедальних земель, но промеж своих родов прозывались по-прежнему, как повелось от дедов и прадедов.

Владимир, едва начав сознавать в земном мире бытующее, слышал, как в прежние леты жили русские племена. И слышал не только от волхвов, что захаживали в княжьи терема, а и от старых воинов. От гридей[3]. Но в отличие от сверстников и ближних к нему людей, а у них после таких сказаний в глазах как бы зажигалось, и можно было догадаться, что они воображают себя в давнем времени, и гордятся собою, и любуются, Владимир не испытывал возбуждающего чувства, внешне ничего в нем не менялось, да и в душе не происходило особенной перемены. И это оттого, что он воспринимал услышанное спокойно, точно бы знал, что минувшее останется при нем, куда бы ни повернула судьба, которая есть нечто от матери Мокоши врученное, стойкое, подобно небесному сиянию, прозреваемому и в ночи. Но, может, именно в ночи особенно остро и принимаемо сердцем. А когда волхв уходил и вместе с ним старые воины, и во Владимире, хотя внешне неприметно, страгивалось, и он, оттеснившись в тихий угол и присев на крытый оленьей кожей прилавок, закрывал глаза и мысленно видел поднявшегося из давнего, таинственного, грозного, а вместе и дивно ласкового, так что и самое слабое прикосновение к нему влекло за собою ничем не сдерживаемое смешение чувств: от робости до сильной радости, какой он, рожденный от ключницы, прислуживающий на княжьем дворе и нередко жестоко и неправедно обижаемый братьями, никогда не испытывал. Он видел рослых русоголовых воинов в длинных зверьих плащах с блестящими застежками, даже и в ночи приметными, подобно сверкающим мечам. Воины шли по узкой горной тропе, ведя в поводу нетерпеливо всхрапывающих скакунов, их было много, так много, что рождалось ощущение, что они облепили все чуждые русскому глазу горы, подпирающие высокое небо. Кажется, именно тут была сооружена лестница, по которой небожители время от времени спускались на землю и вершили потребное могучему Роду. Но вот русские воины одолели горы и спустились в долину, широко и вольно раскинувшуюся близ грохочущего в непогодье моря, оно уже в те поры называлось Русским, а там их поджидало воинство грозного восточного царя, про него от чужедальних гостей они слыхали, что владения его не обежишь и за седмицу весен хотя бы и на быстроногом скакуне. И случилось сражение, какого еще не знали здешние места. Русские воины одолели и растеклись по ближним и дальним землям. Многомудрый волхв говорил, что в те поры пророк Иудейский восклицал в страхе:

вернуться

3

Гриди — старшие дружинники.