Далеко, а может, не так далеко, как кажется маленькому человеку, виднеется одинокое дерновое строение, которое в деревне почему-то называют культстаном. А для меня это просто какой-то «кульстан». Говорят, в нем когда-то жили трактористы, но теперь эта дерновка заброшена, на ее крыше властвует буйный бурьян, окна вынуты с рамами, вокруг — бурьян и чертополох. Мне кажется, что в дерновке сейчас спрятались от людей и от жары волки. И хочется верить в это — и страшно до зуда в пятках. Прохожу мимо «кульстана» на приличном расстоянии. Вижу, как ласточки, видимо слепившие гнезда в дерновке, простреливают ее насквозь: влетают в окно с одной стороны и вылетают из окна в противоположной стене.
Отсюда мне уже видна черная полоса пахоты, в дальнем конце которой клубится пыль. Это отец на своем «фордзоне» пашет, трактор движется в мою сторону. Он совсем близко, я уже вижу улыбку отца. Отец улыбается потому, что и мой рот растянут до ушей почти беспричинной улыбкой. Просто я рад, что все так хорошо на этой земле — небо, птицы, травы, вспаханная земля, трактор, отец. Хорошо, что я есть на свете, на этой земле, полной загадок.
— Пришел, сынок? — отец глушит трактор, остановив его левым боком к солнцу, правым — к целине с мягкой травой. Мы садимся в зубчатой тени колеса и деловито, как водится у мужчин, приступаем к обеду. Когда в глечике остается два вареника, отец берет бутылку с молоком, а мне говорит: «Доедай, сынок, я уже сыт», — проведет ребром ладони по горлу... Потом закурит самосаду и приляжет на один бок, опершись на локоть. Я принимаю такую же позу. Мы ничего не говорим, просто смотрим друг на друга и все понимаем: очень хорошо все идет! Я молодец, что отцу обед принес; хорошо, что на тракторе работает именно мой отец, а не чей-нибудь другой. Хорошо, что вареники такие вкусные, а отец доволен, что бабушка умеет делать такой ароматный табак. Это я вижу по его глазам.
После отдыха отец заводит трактор, подсаживает меня на сиденье. Оно железное, вытертое до блеска, скользкое. Когда отец занимает место на сиденье, я встаю рядом, одной рукой держусь за баранку. Верится, что и я управляю трактором, даже на миг забываю об отце. Катаюсь круг-другой, потом отец говорит:
— Ну, хватит, сынок. Беги домой, а то у тебя голова заболит, да и измажешься весь. Ступай.
Вечером, улегшись спать, я долго слушаю, как сквозь стены и окна нашей хаты доносится, словно жужжанье осы, песня «фордзона». Значит, трактор в дальнем конце полосы. Потом, с приближением трактора, звук становится рокочущим, будто где-то закипают, клокочут огромные котлы с густым варевом. Наконец все умолкает. Я уже представляю, как отец один идет домой мимо «кульстана», через ракитник, что за нашими огородами. Вот уже слышен звон щеколды в сенях, какой-то шорох: это пришел отец и снимает грязную одежду. Он входит тихо в хату, и я сквозь дрему чувствую, как полем и трактором пахнут его руки, набирающие кружкой воду из ведра на лавке...
Иначе зимой. После январских морозов немного теплеет и начинают взыгрывать бураны. Мне кажется, что бураны всегда начинались почему-то к вечеру, когда колхозники запасут сена и воды скоту, закроют колодезные ляды мешками с соломой, чтобы колодцы снегом не забило. И вот тогда начинается кутерьма. Байдановку окружали бескрайние поля, и ветру было где разогнаться для налета на деревню. Сначала он налетал слабыми порывами, как бы пробуя силу и попугивая, а потом шалел с каждым часом, все сильнее и сильнее сотрясая нашу хатенку. Он забрасывал снегом окна, и мы зажигали свою «семилинейку». Бурану хотелось во что бы то ни стало превратить нашу хату в снежный сугроб. Ночью было слышно, как метель шастает по крыше, перекатываясь с улицы во двор. Это значило, что сугроб намело уже вровень с крышей.