А Жар-птица по-прежнему томится в клетке. Выпустить ее на волю – такое им даже в голову не пришло. Да эти толстопузые померли бы на месте, случись им увидеть, как ихние гульдены взмывают в небо. Нет уж, пусть лучше подохнет с тоски, зато достояние магистрата.
И вот тут-то я и поступил, как должен был поступить настоящий рыцарь из Сливиц. Явился в магистрат и попросил продать мне эту Жар-птицу. Предложил, не торгуясь, триста гульденов. Эти сыроеды, конечно, согласились. И поскольку денег у меня не было, то эти триста гульденов я у них и одолжил, и им же сразу отдал. А мне вынесли клетку.
Она была совсем небольшая и легонькая. Увез я ее в Сливицы и выпустил. Никогда не забуду, как она выходила из клетки. Осторожненько выбиралась, каждый шажок наперед пробовала. Что-то было в ней и от девицы, но что – не уцепишь взглядом. А потом развернула крылья – они у нее огромные, золотые, с пробегающим пламенем – и взмыла в небо.
Небо над Сливицами наполнилось радостным сиянием, и послышалось пение. Такое прекрасное, что, казалось бы, век бы слушал – не надоест.
А потом она поднялась еще выше и, господа мои хорошие, улетела насовсем.
Вскоре начались у меня неприятности с магистратом. Вынь да положь им триста гульденов. Сперва я с ними объясняться пытался, но тут у меня ничего толкового не выходило.
– Ты у нас триста гульденов брал?
– Так я же вам их и отдал!
– Так мы тебе за них Жар-птицу дали.
– Так я ее, кровососы, в небо выпустил!
– Так хоть бы ты, дурак, котлет из нее наделал, нам-то что! Ты лучше скажи, ты у нас триста гульденов брал?
Словом, разговаривать с ними не получалось. Эх, да что тут долго рассуждать! Сами поглядите, разве место мне среди таких людей, которые красоту на медяки разменивают, а о рыцарской чести и вовсе понятия не имеют? Нет, господа хорошие, Борживою из Сливиц с таковскими недоделками под одними небесами не ходить. В моих небесах Жар-птица летает, а в ихних одни только сырные головы плавают в мелкую дырочку.
Короче говоря, плюнул я им под ноги, ну и пошел куда глаза глядят. А больше и рассказывать нечего.
– Хорошенькое дело «нечего»! – вмешался тут Гловач. – Просто у моего пана благородное сердце, вот он и не хочет даже мыслями возвращаться… А уж какую подлость они над ним учинили! Я человек простой, незнатный, и то у меня все внутри переворачивается!..
Пан Борживой сердито засопел. Его толстая шея налилась багровой краской, а кулачищи сжались.
– Я не желаю об этом говорить, и ты тоже рта не разевай, – приказал он Гловачу.
– Нет уж, – дерзко возразил тот, – здесь вам не Сливицы, и я молчать не стану. Потому что всякая вещь имеет свое название. И стыдиться этого нечего. Я, как лютнист, доподлинно знаю: когда читают книги – это называется ученость, когда целуются и так далее – это сила природы, а когда благородного пана за рыцарственнейший поступок свора смердов-толстосумов выгоняет из собственного дома – это, извините, называется подлость, и никак иначе!
– Вот еще одно подтверждение правильности моих взглядов на жизнь, – торжественно возгласил философ Освальд фон Штранден. – Вы, друг мой, как и я, пали жертвой алчности этих скопидомов. Да, вы – мой собрат по несчастью!
Пан Борживой не разделял мрачных восторгов ученого. Смерив того взглядом, он слегка отодвинулся.
– Эй, полегче! Ежели у меня за долги все имущество отобрали, то это еще не означает, что всякий худородный книгомарака может мне в братья набиваться!
Философ поджал губы, а Гловач, желая разрядить обстановку, закричал:
– Чья теперь очередь? Кто теперь будет рассказывать? – И, казалось, ужасно удивился, обнаружив четвертый номер у себя.
4. Подземный чертог
Лютнист Гловач был, в противоположность Борживою, персоной сложения хлипкого, так сказать, артистического. На тонкой шее покачивалась большая голова. Реденькие светлые волосы, водянистые рыбьи глаза, в которых застыли удивление и какой-то давний испуг, – все это придавало облику Гловача беззащитность. Но, тем не менее, он держался довольно уверенно, а когда заговорил, то сразу обнаружил в себе бывалого рассказчика.
– У каждого из нас своя причина бежать от тягот и мерзостей этого мира. Правду сказать, всяк из нас, ученый или неуч, благородная девица или, к примеру, ваш покорный слуга, чужд того, на чем стоит нынешнее время. Погибшая любовь, разбитые надежды, разорение родового гнезда… Но, не в обиду вам будь сказано, никто из вас не отторгнут нынешним временем в той степени, в какой отторгает оно меня. Из того, что я вам сейчас расскажу, вы поймете, насколько я прав.
Зовут меня Гловач, и это имя я ношу с первой минуты моего появления на свет. Едва только я покинул утробу матери, как повивальная бабка воскликнула:
– Ух ты, какой головастенький!
Тотчас было объявлено, что народился младенец великого ума. И потому меня с самого детства решено было обучать музыке. Мать не раз говаривала: «Учись, мой Гловач, хорошенечко. Вот вырастешь ты большой, случится война, попадешь ты в солдаты, а там дадут тебе флейту и накажут дудеть шибче. А в атаку не пошлют. Потому что солдат, сыночек, много, а флейтистов мало».
Так вот и стал я музыкантом. В ожидании войны зарабатывал на жизнь тем, что играл на свадьбах и похоронах, на многолюдных праздниках, а то и с глазу на глаз какой-нибудь девчонке. На чем я только не играл! На деревянной дудочке, на тростниковой флейте, на глиняных сопелках, на волынке из козьей шкуры… А когда взяли меня на службу к Сливицким господам, то и на рожке.
И вот как-то раз поехал я со своим паном на охоту. Протрубил оленю боевую тревогу – и помчался рогатый, а за ним устремились охотники и их собаки. Мною же овладела задумчивость. Вскоре уж я остался один и начал, созвучно своим раздумьям, наигрывать печальную мелодию. Долго ли я играл, не знаю, но тут подлетает ко мне птичка, маленькая такая да серенькая, и принимается петь. Уж как она пела! Никогда в жизни не слыхал я такого пения. Отложил свой рожок и шагнул к птичке. А она чуть отлетела и снова опустилась на веточку, опять заливается. Я к ней – она от меня. И сам я не заметил, как ушел далеко в лес. Правду сказать, ничто меня в тот час не заботило. Лишь бы слушать это чудесное пение.
Наконец чаща осталась позади. Передо мной расстилался цветущий луг. В голубых от незабудок низинах угадывались ручьи, а дальше виднелся холм, и вот к нему-то полетела птичка. Тогда я впервые и заподозрил, что непростая это птичка. Не иначе, как подослали ее феи.
Человек я был молодой, отчаянный и потому без колебаний проник в пещеру. Оказался я в просторном, ярко освещенном зале, где все было готово для празднества. Длинный стол украшен лентами и букетами полевых цветов, на деревянных блюдах лежали пироги с лесной ягодой, кувшины полны молодого вина… И повсюду звучала музыка – то играли сами собою, без музыкантов, прекраснейшие в мире инструменты: виола и лютня, маленькая арфа и костяная флейта с тонким нежным голосом…
А за столом сидели двенадцать фей. Для того, чтобы описать их лучезарную красоту, в людском языке не существует слов. Слова-то у нас все обыденные, затасканные, как базарный медяк…
Феи приняли меня с распростертыми объятиями, усадили рядом с собой, напоили вином, накормили пирогами. Принялись тормошить, щекотать, расспрашивать: да кто я такой? да о чем я мечтаю? да в кого я влюблен? и все такое прочее.
Хотел я им было все рассказать без утайки, но скоро убедился, что ответов моих они не слушают, а спрашивают лишь для того, чтобы пересмешничать, и все повторяют: «Ах, какой молоденький! Ах, какой хорошенький! Ах, какой головастенький!»
Так вот тешились они со мною, а я с ними три дня и три ночи. Я им рассказывал смешные случаи и сплетни и плясал с каждой по очереди. А они учили меня играть на лютне и щедро кормили-поили.