Император медленно опустил на колени руку с письмами, и его глаза, широко вдруг раскрывшиеся и засветившиеся темным пламенем, задумчиво устремились на лицо Хансена.
Внимание государя не ускользнуло от внимания Пьетри, и он сказал, слегка улыбаясь:
— Странно, право, слышать от датчанина, высказывающегося здесь, в Париже, такие восторженные выражения об этом прусском министре.
— Почему же нет? — сказал спокойно Хансен. — Человек, который знает, чего хочет, и употребляет все силы, чтобы осуществить свои желания, который любит свое отечество и старается возвести его на подобающую высоту, на возможную степень могущества, производит на меня глубокое впечатление и, конечно, имеет право на уважение за свои стремления. И на восхищение, если он достигнет успеха. Между мной и Бисмарком стоит мое отечество — Дания. Мы не хотим и не можем пользоваться тем, что есть немецкого в герцогствах. Нам нужно только то, что есть в них датского и что необходимо для Дании, чтобы обеспечить свои границы. Если нам это дадут, у нас не будет никакого основания быть врагами Пруссии или Германии. Если же нас этого лишат, то Пруссия всегда и везде будет встречать маленькую Данию на стороне своих врагов, и именно в силу тех же принципов, которые руководят действиями Бисмарка.
Наполеон III внимательно слушал.
Пьетри спросил:
— Стало быть, вы вынесли такое впечатление, что можно рассчитывать на согласие Пруссии относительно осуществления датских желаний?
— Я не считаю это невозможным, — отвечал с уверенностью Хансен, — особенно если, — подчеркнул он, — Пруссия в своем, во всяком случае затруднительном положении, такой комбинацией сумела бы снискать расположение какой‑нибудь сильной державы. Тогда речь шла бы только о том, чтобы разграничить немецкие и датские интересы.
При этих словах он медленно перевел взгляд на императора. Наполеон приподнял письмо, которое держал в руке, и его тусклые глаза уставились без выражения на бумагу.
Пьетри продолжал спрашивать:
— Если, по вашим наблюдениям и впечатлениям, Бисмарк желает столкновения или хочет достичь цели, которая без столкновения недостижима, — пойдет ли король на крайности или, может быть, пожертвует своим министром? Я могу говорить с вами откровенно, — прибавил он с искренним, по‑видимому, чистосердечием, — вы живете в политическом мире и знаете так же, как я, что говорят в кругах, близких к прусскому посольству. Не вынесли вы из Берлина впечатления, что возможна замена Бисмарка графом Гольцем?
— Нет, — отвечал Хансен с уверенностью, — прусский король в высшей степени не расположен к войне — то есть не к войне вообще, а к войне с Австрией, Германией. Король смотрит на подобную войну весьма серьезно и настойчиво желает ее избежать. Если бы со стороны Вены сделан был шаг навстречу в принципе, то в частностях он, может быть, пошел бы на многие уступки, которые пришлись бы весьма не по сердцу Бисмарку. Но и король не сделает уступки в главном, если вопрос будет поставлен ребром. Вильгельм преобразовал армию, которая теперь, по отзыву всех компетентных людей, представляется образцовой, проведя это преобразование вопреки оппозиции парламента, и не преминет при первой представившейся возможности отстоять и упрочить могущество Пруссии в Германии. Король пойдет в бой с горечью в сердце, но все‑таки пойдет, а с первым пушечным выстрелом забудет обо всем, кроме того, что он полководец. Я, разумеется, Его Величества короля Вильгельма не видел, — прибавил Хансен, — однако все, что я высказал, представляет резюме моих разговоров с людьми, хорошо знающими ситуацию и людей. Что касается положения графа Бисмарка, то оно как нельзя более прочно. Графа Бисмарка ничто не поколеблет в доверии короля.
— Почему так? — вставил с живостью Пьетри.
— Потому что он солдат.
— То есть потому, что он носит мундир ландвера?
— Это только наружность, которую я не принимал в расчет. Бисмарк солдат в душе — он человек дела, его дипломатическое перо не дрогнет при громе пушек, и он так же спокойно проедется по полю битвы, как спокойно сидит за зеленым столом. Король это чувствует, потому что сам солдат, и потому‑то он так ему доверяет. Я знаю, что у графа Гольца много друзей, но у этих друзей много иллюзий, и я смею уверить, что если о нем говорят в Париже, то в Берлине не вспоминают ни словом.