– Ничего отсюда взято не будет, – громко сказал он, – ни одного стакана или подноса, и, если есть люди, которые этого не понимают, Давайте кончать всю историю, я, во всяком случае, решительно отмежевываюсь от такого рода актов – это хулиганство и детские выходки, мы здесь не для того, чтобы воровать плевательницы, мы проводим серьезную политическую операцию, и, если есть чуваки, до которых это не дошло, пусть они очистят помещение.
Раздались почти единодушные аплодисменты и яростные крики: «Вон, вон!» – в адрес инвентаризаторов. Один из них попытался было перейти в контратаку и в свою очередь разоблачить «мелкобуржуазный рефлекс уважения к частной собственности», якобы руководивший Тарнеро, но его голос утонул в возмущенных воплях. Тогда парень заявил, что ему все это отвратительно и он навсегда покидает эту банду кретинов, что он и осуществил, сопровождаемый своими единомышленниками.
– Послушай, – сказал Давид лежащему парню, – не отправиться ли тебе следом за твоими дружками?
Бородатый приоткрыл один глаз.
– А на что мне стакан? – сказал он своим сиплым голосом, – вино я пью прямо из горлышка, а зубы не чищу.
– Нет, они просто трогательны, эти группаки, – дохнул Жоме в ухо Дениз, – образование, которое дают им профы, они отметают, но инстинкту собственничества остаются верны: начнешь с яичка, доворуешься до кобылы.
Эта ирония обозлила Дениз, ей не нравилась неизменная враждебность Жоме по отношению к гошистам.
– Реакция правильная, разве не так? – сказала она агрессивно. – Они не хотят марать руки.
– Конечно, конечно, – неохотно согласился Жоме.
Она посмотрела на него: вот он сидит тут, солидный, упрямый, непоколебимый, со своей широкой крестьянской рожей, перерезанной черными усами. Она подумала в неожиданном приливе нежности: это – Большой Жоме, но я не собираюсь во всем разделять его мнение только потому, что я его люблю. По сути дела, в отношении Жоме к группакам есть тот же порок, в котором он упрекает их: сектантство. А мне как раз нравится, что они между собой действительно дискутируют…
Не успел выйти из кабинета Божё, германист, как пришел Ривьер. Это был маленький, тощий и уже лысеющий человек, которому его обязанности – он был ученым секретарем Фака – придавали холодный и озабоченный вид, точно жизнь, если смотреть на нее с высоты его административного поста, не заключала в себе ничего, кроме самых нудных хлопот.
– Вы, конечно, в курсе, – сказал Божё.
Ривьер печально кивнул, да, да, он былв курсе (одной заботой больше), он потому и остался, что узнал о вторжении, больше всего он опасался разгрома архивов и запер все двери на два оборота.
– У них что, есть отмычка? – спросил Божё. – Как они вошли в зал Совета?
– Им не пришлось взламывать дверь, – ответил Ривьер, – она была заперта на один оборот, а когда эти двери заперты на один оборот, их достаточно потянуть к себе немного сильнее, и они открываются. Двери и замки никуда не годятся, архитектор не предвидел, что мы в один прекрасный день окажемся на положении осажденных.
Они помолчали, глядя друг на друга.
– Как мы поступим? – продолжал Ривьер со своей всегдашней холодно-озабоченной миной.
Божё недоуменно развел руками:
– Я позвонил декану. Выждем. – Он резко поднялся, точно отвергая этим движением позицию выжидания, которую сам же рекомендовал Граппену. – Пойду загляну к этим господам, вы со мной? Это, должно быть, не лишено интереса.
Войдя в зал Совета, Божё был поражен упорядоченностью дебатов. Какой поразительный контраст с гамом и неразберихой, царившими на нижнем этаже башни всего несколько минут назад. Студенты выбрали председателя, который занял обычное место Граппена в конце стола. Мальчик отлично справлялся со своим делом, выступавшие послушно соблюдали очередь, предварительно испроcив слово, шум был минимальный, ораторов почти не прерывали. Подобно людоедским племенам, которые, съев сердца самых мужественных врагов, тотчас ощущают прилив мужества, студенты, усевшись в кресла профессоров, казалось, позаимствовали у них методичность, серьезность, дисциплину. А может, на них успокаивающе подействовала роскошь зала, просторные окна, красивые занавеси, серо-синие кресла, величественный овальный стол.
Ни рост, ни возраст Божё не позволяли ему остаться незамеченным на студенческом собрании. Он и не пытался, впрочем, прятаться. Скрестив руки на груди, он встал справа от двустворчатой двери, неподвижный, бесстрастный, глаза его были неразличимы за толстыми стеклами очков. Жоме, заметив его, подумал: старику не миновать изгнания, они уже выдворили псевдорепортера, студента из НССФ и любителей поживиться, они чуть не вышвырнули меня самого, короче говоря, совершенно ясно, что ассамблея стремится обрести единство, изгоняя чуждые элементы. Она не потерпит этого старика, даже если он рта не раскроет, – его уши здесь лишние. В ту же минуту поднялся Дютей, слывший адъютантом Кон-Бендита (этот термин «адъютант» привел бы заинтересованное лицо в негодование), у него были очки книгочея и гладкое отроческое лицо с обезоруживающими ямочками. Но в разрез со своей внешностью пай-мальчика, а возможно, и в порядке ее компенсации, Дютей представлял в своей группе самое твердокаменное и агрессивное направление.
Не сходя с места и сверкая глазами за стеклами очков, Дютей заговорил, даже не попросив слова. Он обратился к Божё.
Как это обычно случается с историческими фразами, единого мнения о том, какими словами обменялись Дютей-Мирабо и Божё-Дрё-Брезе не существует, показания свидетелей и действующих лиц расходятся. Божё послышалось: «Опять эта развалина». До Жозетт Лашо долетело: «Чего ему тут нужно, этому ископаемому?» (Сначала она была шокирована, а потом почувствовала глубокое удовлетворение от такого рода мстительного попрания пожилого человека.) По другим свидетельским показаниям, Дютей в своей инвективе зашел не так далеко и сказал только: «Опять этот старый хрыч».
Божё, на которого обратились все взоры, ничем не выдал волнения, он опустил руки и сказал спокойным, доверительным тоном, в котором едва уловимо ощущалась профессорская сноровка;
– Поскольку речь идет обо мне, я позволю себе взять слово. Я – Божё, профессор латыни в этом учебном заведении. Я не считаю, что мое присутствие среди моих студентов неуместно.
Эти слова и вид, с которым они были произнесены, произвели на ассамблею неплохое впечатление. Вообще-то выкрик Дютея сочли забавным, но бессмысленно-оскорбительным. Согласие Божё дать разъяснения расположило в его пользу. Но, с другой стороны, Божё, по собственному признанию, был бонзой, а бонзам здесь было не место (никто даже не заметил иронии подобного соображения в этом зале). Кто-то без всякой враждебности сказал с места, даже не повышая голоса:
– К этому часу все профессора уже уходят домой, почему вы здесь?
– Я асессор, – сказал Божё.
Студенты переглянулись, раздались вопросы.
– Что? Асессор? Что такое асессор?
– Асессор, – сказал Божё, – заместитель декана, в отсутствие декана я его замещаю, и поэтому я здесь, я отвечаю за материальную часть, я пришел взглянуть, не поломана ли что-нибудь, все ли идет нормально.
Божё говорил с легкой улыбкой, точно не придавал своей миссии наблюдателя серьезного значения, но его последние слова разрушили положительный эффект первых. В качестве представителя Граппена Божё также представал в зловещем полицейском ореоле, окружавшем личность декана.
– Ну что ж, – сказала какая-то девушка с едва скрытой иронией, – теперь, когда вы убедились, что все в целости и сохранности и все идет нормально, вы можете спокойно удалиться.
Раздался смех, но Божё не тронулся с места и снова бесстрастно скрестил руки на груди. Он не собирался оставаться в зале Совета навечно, но не мог также позволить, чтобы его выставили за дверь каким-то насмешливым замечанием.
Эта статуя командора начинала тяготить студентов. Лично против этого профа они ничего не имели, но его присутствие явно наносило ущерб суверенности ассамблеи.
– Я не вижу никаких оснований, – снова бросился в яростную атаку Дютей, – чтобы при наших дебатах присутствовал представитель декана. Мы взрослые люди и не нуждаемся в надзирателе.