Это, скажу я вам, гениальная мысль. Потому что одно из двух: либо декан это допустит, либо прибегнет к репрессиям. Если допустит, – значит, отныне нам принадлежит право решать, что в такой-то день, в таком-то корпусе лекций не будет. Иначе говоря, мы установим в Нантере студенческую власть. Если же декан, напротив, прибегнет к мерам подавления, он покажет себя с самой худшей стороны, как продажная шкура, как отпетый реак. И тут сработает рефлекс солидарности. Мы начнем против него забастовку. Так или иначе, мы будем в выигрыше! Я думаю обо всем этом, глядя на ребят, которые редактируют резолюцию. Ох, и доволен же я, как здорово, теперь мы объединим вокруг себя достаточно студентов, чтобы мало-помалу прижать к стене профов и власти. Мы добьемся того, что вся их вековая система репрессивного отбора разлетится вдребезги! Я выпрямляюсь: прощай усталость, ревность, комплексы. Я ищу глазами девочку с кольцами. Пожалуй, я не буду ждать проверки ее родословной. Буржуазного она происхождения или нет, самое время отправиться к ней в общагу и отпраздновать это дело.
Кон-Бендит вытянул вперед руку и выставил палец. Чернявый произнес с достоинством:
– Я предоставляю тебе слово, товарищ.
Кон-Бендит встал с листком в руке. В принципе, когда он вставал, это не должно было бы производить впечатления – так мал он был ростом. Но малорослость более чем компенсировалась пронзительным взглядом голубых глаз, яркостью всей его морды, рыжиной шевелюры, силой, которая исходила от него. Он был точно живой язык пламени, внезапно взвившийся к потолку.
– Товарищи, – сказал он голосом, который легко заполнил просторный зал, – меня выбрали, чтобы зачитать вам резолюцию, по причине моей луженой глотки (Давид улыбнулся. Первое правило анархистского лидера: никогда не выглядеть лидером). Дани начал читать: «В связи с манифестацией, организованной Национальным комитетом защиты Вьетнама во имя победы вьетнамского народа над американским империализмом, активисты этой организации были арестованы полицией частично на улице, частично у себя дома. В качестве предлога были выдвинуты имевшие место в последние дни нападения на некоторые американские здания в Париже. Перед нами вновь возникает проблема полицейских репрессий, направленных на подавление всех форм политической борьбы. Правительство сделало еще один шаг – теперь активистов арестовывают уже не только во время манифестаций, но и дома».
Нунк, полуприкрыв глаза, слушал этот текст со вниманием, которого не могли притупить шестичасовые дебаты. Лицо его было все так же гладко, смугло, покойно, как и в начале вечера. Он держался прямо, казалось, он не сидит в кресле, а водружен на него. Он слушал, и его память регистрировала каждое слово с безошибочной точностью. Сейчас, впервые за этот вечер он испытывал известное восхищение гошистами. Их резолюция заставляла признать, что они обладают своего рода талантом сваливать вину на правительство, проявляя при этом недобросовестность дипломированных политиканов, которые обращаются с фактами самым вольным образом. Например, утверждение, что «нападения на некоторые американские здания» послужили «предлогом» для ареста Ксавье Данглада, звучало по меньшей мере странно после всего, что присутствующие услышали из его собственных уст! Столь же неотразимо разоблачение «нового шага», сделанного правительством, которое арестовало этих активистов «дома», будто место, где приводится в исполнение приказ об аресте, является отягчающим обстоятельством! И будто этих активистов не освободили по истечении законного срока задержания! Нунк подумал: может, он до сих пор недооценивал гошистов? Декларированное ими намерение оккупировать 29 марта на весь день корпус В свидетельствовало о смелости их тактических замыслов. Полностью используя в своих интересах пассивность администрации, группки развивали наступление, не упуская ни секунды, и – верх цинизма – они оправдывали это «суровостью» мер, принятых против них! «На любое усиление репрессий, – говорилось в резолюции, – мы ответим самым решительным образом». Исторически прием, конечно, архиизвестный. Одна страна всегда нападает на другую и захватывает ее территорию под предлогом законной самозащиты. Но все же, когда подобный макиавеллизм проявляют двадцатилетние студенты, об этом стоит задуматься. Во главе этих группок стоят «политики», ум и решительность которых не следует недооценивать.
Положив свою худую руку на плечо Жозетт, Симон слушал чтение резолюции с выражением крайнего презрения в запавших глазах и с горестной миной на лице. Едва Кон-Бендит умолк, зал снова загудел. Симон нетерпеливым жестом отбросил назад свои светлые спутанные и тусклые волосы, падавшие на плечи.
– То, что ты только что выслушала, дурында, – сказал он своим низким свистящим голосом, – лишний раз подтверждает полное отсутствие политической мысли у анархов и каэрэмов. При голосовании я воздержусь. Разумеется, я признаю необходимость антиимпериалистической борьбы, я согласен с темами, предложенными комиссиям, но вопрос не в этом. Акция, которую они предлагают, ни в какие ворота не лезет. Оккупация корпуса В 29 марта по сути дела означает отказ от попытки вырваться из студенческого гетто, это значит замкнуться в университете, чтобы предаться в своем узком кругу жалкой стряпне революционеров-надомников. Это путь наименьшего сопротивления, нелепое решение, оно подменяет хозяев профами в антикапиталистической борьбе, которую мы ведем. (Он противоречит себе, подумала Жозетт. Несколько минут назад он говорил, что отношения между профами и студентами – это отношения между хозяевами и рабочими. Но внезапно это противоречие утратило для нее всякое значение, она ощутила безумную тревогу – Симон говорит совершенно несвойственным ему холодным и отчужденным тоном.) Это значит забывать, – продолжал Симон, – что настоящая эксплуатация осуществляется на заводе. – Он умолк, сделал глубокий вдох и, не глядя на Жозетт, уставясь своими запавшими глазами в какую-то точку над ее головой, сказал низким безличным голосом, четко выговаривая каждый слог: – Следовательно, и бороться с этим надо на заводе, раз и навсегда повернувшись спиной к студенческой среде, которая, учитывая ее социальные корни, отравлена мелкобуржуазным мировоззрением, и обнаруживает это мировоззрение в самом характере этого протеста, узкого и ничтожного. Мое решение принято, дурында.
Он снял свои длинные скелетообразные пальцы с плеча Жозетт, и она затряслась в испуге, как ребенок, руку которого внезапно отпустил отец посреди мостовой, среди стремительно мчащихся машин. Она застыла в тоскливом ожидании, подняв на него глаза.
– После пасхи, – продолжал Симон, его костлявое бородатое лицо вознеслось над ней, как знамя, – я покидаю Нантер и нанимаюсь куда-нибудь рабочим.
Наступило молчание.
– А как же я? – сказала Жозетт пресекающимся голосом.
Он опустил на нее глаза и сказал насмешливо:
– Ты, конечно, останешься в Нантере и как пай-девочка закончишь диплом со своим Фременкуром.
Дрожь пробежала по телу Жозетт, будущее сузилось вдруг перед ней, как темный пустынный тоннель, по которому она бесконечно шагала в одиночестве, в полном одиночестве под звук своих собственных шагов, отдававшихся в тишине под сводами.
– А как же я? – повторила она, заикаясь, ее черные блестящие глаза были полны слез. – А мне нельзя вместе с тобой? Тоже работать на заводе?
Он посмотрел на нее.
– Можно, дурында, если у тебя хватит на это сил. – Лицо его было по-прежнему замкнутым, отчужденным, но она почувствовала снова его руку на своем плече. – В будущем, – продолжал он сухо, – прошу тебя не устраивать мне сцен со слезами и демонстраций великой любви, ты забываешь, мне кажется, что «в классовом обществе любовь может быть только классовой», помни, прошу тебя: мы приятели плюс секс, и точка.
Жозетт повторила с деланной холодностью, тусклым голосом школьницы: