Головнин для приличия проболел еще день и после этого явился к Оксеншерне.
Старый дипломат, сухо поклонившись, сказал:
— Я прошу вас, господин посол, объяснить мне, что произошло три дня назад в капелле русского гостиного двора.
— Я не поп, — ответил Головнин насмешливо, — и что в церкви бывает — не всегда знаю.
Оксеншерна вспыхнул:
— Тогда я скажу, что там случилось. Вы схватили вольного человека и, повязав веревками, кинули его в капеллу.
— Вора мы повязали, боярин Аксель, нашего государя супостата, — произнес Головнин таким тоном, каким говорят с непонятливыми детьми.
Оксеншерна, раздражаясь, проговорил:
— В королевстве Шведском и в иных христианских государствах послы, представляющие персону своего государя, не могут вести себя как лесные разбойники. В каждой стране есть свои законы, и их следует соблюдать. Что было бы, если бы шведский посол в Москве обманом заманил к себе на подворье какого-либо человека и там стал бить его и мучить?
Головнин искренне не понимал, чем недоволен канцлер, и, возражая, говорил:
— Боярин Аксель! Пойманный нами человек — худой подписок, дурной человечишко, вор, тать и нашего государя супостат. От него и в свейской земле можно ждать многого убийства и воровства. И мы его взяли, чтобы и свейским людям тот вор какого дурна не учинил. И тебе бы, боярин Аксель, за то наше дело нам следовало спасибо сказать, а ты вора выпустил, а мне, государеву послу, говоришь непонятные слова и чинишь великую досаду.
Оксеншерна, махнув рукой, с раздражением ответил, что скоро в Стокгольм приедет королева и сама решит это дело.
Христина, узнав обо всем происшедшем, приказала учредить комиссию под председательством канцлера.
— Эти варвары считают, что могут делать в нашей стране все, что им заблагорассудится, — сказала королева. — Граф, я прошу вас преподнести хороший урок московским дикарям.
Оксеншерна постарался угодить королеве, тем более что и сам хотел того же. Он учинил многодневное нудное разбирательство, во время которого были заслушаны все участники нападения на Конюхова: русский купец Силин, заманивший его в избу к стольнику, сам стольник Головнин, его многочисленные слуги, Костя Конюхов и свидетель с его стороны — Белоусов.
Судьи разговаривали с каждым из них, не делая никакого различия между холопами посла и самим послом. Они доказывали им, что заманивший Костю Федор Силин менее виноват, чем поп Емельян, набросивший на шею Кости веревку, а стольник Головнин, хотя собственными руками и не душил обманутого им дворянина Конюхова, виновен больше всех, ибо всей этой затейке был голова и, кроме того, в это же самое время был послом, что означает, что все содеянное производилось им, Головниным, как бы по наущению самого царя.
— Ее величество королева Швеции Христина, — заявил после суда канцлер, — считает разбойничье нападение, учиненное русскими в ее городе, великой для себя обидой и оскорблением. Она повелевает стольнику Головнину оставить ее страну, а Константину Конюхову дает охранный лист и разрешает ехать куда и когда угодно.
Выслушав решение канцлера, Головнин только руками развел да плюнул с досады. «В Москве судят неправедно, — подумал он. — Чего греха таить — ради денег иной судья и невиновного засудит, а виноватого оправдает. Но чтобы явного вора и худородного человечишку взяли под защиту, а государева посла прогнали прочь — такого срама на Москве никогда не бывало». Однако вслух Герасим Сергеевич ничего не сказал: вывернут люторе слова его изнанкой наружу и еще хуже представят дело. И так ясно, что пойдет теперь в Москву от королевы гонец и будет в королевниной грамоте представлен он, стольник и верный государев слуга, лесным разбойником, а воры Тимошка да Костка — невинными пташками.
Алексей Михайлович после замирения Новгорода и Пскова твердо решил всякую гиль и воровство пресекать в самом начале и не давать малой искре превращаться в пожар, какой потом погасить бывает весьма трудно.
Царь любил книги по гистории и филозофии, но еще более любил он нравоучения святых отцов, азбуковники, Четьи-Минеи, а более всего, стыдясь в этом кому-нибудь признаться, любил читать речения и поговорки, коими исписаны были печные изразцы в его палатах.
Часто, приложив руки к горячим гладким печным изразцам, глядел Алексей Михайлович на картинки, писанные синей, зеленой, коричневой глазурью.
«Прелесная вещь», — было написано под царскою короной, и Алексей Михайлович думал: «А и впрямь прелесная: сколь многих прельщает».
Печально вздохнув, думал далее: «Надо бы велеть дописать: „Сколь прелесна, столь и тяжка“.
Разглядывая другие картинки, видел государь могучее древо — высокоствольное, с раскидистою кроной, с густыми корнями. Только ствол его рассекала пополам страшная молния — внезапная и неотвратимая. А надпись, полная меланхолии, подтверждала: «Тако аз есть безсмертно». И рядом видел царь еще одну картину: горящие сучья и поленья с многозначительной под ними сентенциею: «От многого потирания происходит огонь».
Разные были картинки, и подписи под ними были разные, однако все они навевали государю одну мысль: хотя и подобен его род могучему древу, но не вечен. И может быть так же поражен, как и древо. А причиною всему будет его шапка Мономаха — воистину прелесная вещь. И отымет шапку сию появившийся, подобно молнии, вор и подыменщик Тимошка. Вспыхнет тогда костер огненный, и будут в том костре дровами все те, кого много терли приказные люди, а с костром вместе вспыхнет и древо.
«Ох, много сухих дров на Руси, — с тоской и глубоко запрятавшимся в душу страхом думал Алексей Михайлович. — Пойдет полыхать — в Волге воды не хватит». И вспомнил страшные картины московского бунта, когда на глазах у него терзали ближних ему людей, а он только плакал, но ничем другам своим помочь не мог. Только и добился, что родича своего и собинного друга боярина Морозова Бориса Ивановича смиренной мольбою еле-еле от погибели спас.
А дальше в памяти всплывал растерзанный хамами, кровожадными василисками Леонтий Плещеев, и вспоминалось царю, как упреждал его Леонтий о злокозненном и хитром подьячишке Тимошке, коему и по звездам выпадал царский венец.
И выходило, что худой человечишко становился для него — сильнейшего в мире самодержца — хуже и опаснее турецкого султана или перекопского царя.
А тут еще неотвратимо надвигалась новая война с Литвой и Польшей, и оставлять на воле вора Тимошку никак было нельзя. О том же неоднократно говорил ему и Борис Иванович Морозов — муж великого ума, — и беспредельно преданный Григорий Гаврилович Пушкин.
Промаявшись без сна всю ночь, государь, встав с тяжелою, будто с похмелья, головой, призвал к себе дьяка Волошенинова и велел послать к королеве Христине гонца с требованием выдать головою вора Тимошку и товарища его Костку.
— А чтоб королева согласилась, — сказал государь, — пропиши Христине, что ежели она выдаст нам воров, то отдам короне свейской всю Карелию с Ингерманландиею.
Волошенинов посмел с удивлением поднять на государя взор. Алексей Михайлович улыбнулся:
— Ты пиши, а там что господь даст.
17 сентября 1651 года гонец Яков Козлов умчался в Стокгольм. Он был еще в пути, когда вслед ему царь отправил нового гонца — Янаклыча Челищева. И Козлов, и Челищев ехали в Стокгольм с охраной и толмачами, почти как послы, получив от самого государя строгий наказ: добыть вора Тимошку во что бы то ни стало. Гонцам было приказано: денег не жалеть, а паче того не жалеть посул. Обещать все, чего шведы ни пожелают, но вора в Москву привезти живым или мертвым. Однако ж лучше живым.
И гонцы, не жалея лошадей и себя щадя столь же мало, сколь и запаленных саврасов, мчались, разбрызгивая грязь, на север, на север — к ливонскому рубежу.