Выбрать главу

— Вот это поворот! — Семенов с интересом посмотрел на Кирюшкина. — Каким же образом?

— А таким. Считай, что Вениамин вскрыл нарыв — и больному полегчало. Выздоравливает больной, так-то!

Семенов присвистнул.

— Пургу разбудишь, свистун!.. Вчера я был дежурный и таскал ему еду, как официант. Если две недели назад волком смотрел, то вчера — "спасибо, дядя Вася" и на глазах слезы.

— Разжалобил? — усмехнулся Семенов.

— А ты не язви. Я с ним долго говорил, он не конченый. Да погоди рукой махать, я побольше тебя и видел таких и судил! Помнишь Бугримова Петра? Хотя нет, ты его не знал, до тебя дело было. Он мне Машу простить не мог, сам на нее виды имел. Я снарядил упряжку на охоту, а он втихаря из моего карабина обойму вытащил, чтоб я зря съездил. Однако вместо оленей мишка голодный попался, только собаки и выручили. Месяц Петра на бойкоте держали, зато потом какой парень был!

— Не подбивай клинья, дядя Вася. Бугримов одному тебе мстил, а Осокин, это ты сам сказал, всему коллективу в душу плюнул.

— Согласен. И все же подумай, поговори с ребятами и с ним самим. Нет такого подлеца, из которого нельзя было бы сделать человека. Он не весь прогнил, верхушка только чуточку занялась, это я тебе точно говорю. Мучается он, страдает, а из страдания человек может выйти либо навсегда озлобленным, либо очищенным — это не я придумал, так в жизни бывает.

Семенов покачал головой.

— Эх, дядя Вася, очень любим мы сначала казнить, потом миловать, восхищаясь собственной сердобольностью. Только боком нам выходит такая доброта! Ты говоришь: мучается, страдает. А спроси самого себя: страдал бы он, если б не его, а невиновного Филатова осудили на бойкот? Мучился бы угрызениями совести? Не верю я в быстрые раскаяния, дядя Вася, в них больше игры на публику. Да ты пойми, не потому он раскаивается, что Белку убил и на Филатова хотел свалить, а потому, что через месяц полеты начнутся и он боится, что я выгоню его со станции с волчьим билетом!

— Знаю, что хочешь выгнать, — кивнул Кирюшкин, — потому и затеял этот разговор. Выгнать легко: черканул пером по бумаге — и нет человека. Был да весь вышел. Много я таких видел, которые пером биографию человека меняли, только ты вроде другой крови. Подумай, крепко подумай, Сергей.

— Подумаю, — миролюбиво согласился Семенов. — Ты не обижайся, дядя Вася, я ведь тоже не очень уже молодой, всякого повидал. Осокин в Арктике человек случайный, когда-то он обязательно должен был себя показать. На Льдине такой человек особенно опасен, слишком нас здесь мало, раз-два и обчелся. Одного заразит, другого — и кончился коллектив. Так что пока останемся при своих, идет?

Вставая, Семенов увидел на полу листок, поднял его, улыбнулся и с выражением прочитал:

Отец-командирНенавидит задир.А любит: Белова,Бармина удалогоИ помаленькуДугина Женьку.

— Вениамин обронил, — с легкой грустью сказал Кирюшкин. — Ты ничего не видел, обещаешь?

— Пусть сочиняет на здоровье, — засмеялся Семенов, — за справедливость бороться времени меньше будет. Чего только обо мне не писали: и анонимки были, и "довожу до вашего сведения" с подписью, а вот эпиграмма впервые.

— Он не только эпиграммы, — оживился Кирюшкин. — Ты вот на него ворчишь, а он талант!

— Что ты говоришь? — деланно удивился Семенов.

— А то, что слышишь. — Кирюшкин вытащил из-под нар чемодан, открыл его и достал листок. — Чаевничали мы вечерком, вспомнил я остров Уединения в Карском море, где сразу после войны зимовал, про могилку заброшенную упомянул — кто-то из первых зимовщиков в ней остался, потом гляжу — забился Вениамин в угол и чего-то шепчет. Я удивился: неужто молишься, паря? А он мне — листочек: тебе, дядя Вася, на память. На, смотри.

На листке было написано: "Кирюшкину Василию Лукичу посвящаю". И далее следовали стихи:

НЕИЗВЕСТНОМУАрктический остров невзрачный,Клубится туман, словно пар,На скалах суровых и мрачныхВолнуется птичий базар.
Построили станцию люди,Зимуют, воюют с пургой,О солнце, о бабах тоскуют,Мечтают вернуться домой.
О нем почему-то забыли.Остался он здесь навсегда.Уныло звенит на могилеИз старой жестянки звезда.
А время надгробие точит,Уж имя его не прочесть…Торжественно море грохочетВ его безымянную честь.
Зачем он на Север стремился?Учился, работал, как зверь?Замерз, утонул иль разбился —Никто не ответит теперь.
На станции лают собакиИ будни бегут чередой.Сухие полярные макиСклонились над ржавой звездой.

— Ну? — нетерпеливо, с торжеством спросил Кирюшкин. — Поэт!

Семенов сдержал улыбку.

— Знаю, дядя Вася, он еще на Новолазаревской стихами баловался.

— Но как написал, со слезой! Голова-то какая!

Семенов все-таки улыбнулся.

— Согласен, стихи неплохие, только не надо, дядя Вася, преувеличивать. До настоящего поэта ему далеко.

— Женька твой и таких не напишет. — Кирюшкин сложил листок.

Здесь уже Семенов не выдержал и рассмеялся.

— Дался тебе Женька! — весело сказал он. — И пусть не напишет, он мне в дизельной больше нужен. Ладно, сдаюсь, дядя Вася, пошли обедать.

— С первым же самолетом Марии пошлю, она лучше некоторых поймет…

Послышались частые, тревожные удары гонга, чьи-то возгласы, крики.

Семенов метнулся к выходу, Кирюшкин за ним.

На дизельной полыхало пламя.

ОГОНЬ И ВОДА

"В тринадцать часов по местному времени в десяти метрах от радиостанции прошла трещина, и мачта антенны сорвалась с растяжек. При падении мачта замкнула электропровода и повредила кабель, протянутый к домику ионосфериста. Реле оборотов дизеля не сработало, и двигатель "пошел в разнос". При разрыве осколками пробило топливные баки…"

Семенов по старой привычке почесал ручкой подбородок и едва не проткнул громадный волдырь. Саша обрызгал ему лицо специальным аэрозолем, но боль не унималась, в глазах резало, и Семенов запоздало пожалел, что не послушал Кирюшкина и не положил на обожженные места разваренный чай. Ладно, грех ныть, Филатов — тот обжег руку чуть не до костей. И вообще все могло быть еще хуже, спасибо, что глаза видят (это самое главное), ноги ходят и руки послушны, промедли он тогда у дизельной секунд десять — и еще неизвестно, кто писал бы эту объяснительную. Все-таки жив, голова работает, глаза…

Самоутешение, однако, было надуманным, явно вымученным, и Семенов с той же тяжестью на душе вновь взялся за ручку. Из Института уже прибыли три грозные радиограммы, и в каждой: "… немедленно… незамедлительно… безотлагательно", — подробностей требуют. Нет уж, с подробностями торопиться нельзя, везде есть такие любознательные голубчики, что ухватятся за недостаточно продуманное слово и будут жилы тянуть, пока самим не надоест. И ребят под удар поставишь, и себя под монастырь подведешь. "Надо было предусмотреть! Начальник должен предвидеть!.." Попробуй, предусмотри, в каком месте лед лопнет. На метр, на один только метр разошлась трещина — и тут же заторосилась, нет ее! А дело свое поганое сделала…

Страшная штука — огонь, ничего другого так не опасался Семенов в своей полярной жизни. Лучший друг человека и его злейший враг — огонь… На Востоке, когда морозы переваливали за восемьдесят, снился ему один и тот же навязчивый сон — брошенный тлеющий окурок; просыпался тогда в холодном поту, вставал и обходил помещение. На любой другой станции сгорит домик — перейдешь в другой, на любой станции, кроме Востока, там пожар — верная гибель. Саша и Андрей пошушукались, спелись и нашли для свихнувшегося начальника лекарство: ночным дежурным по станции назначать некурящего. Наверное, и в самом деле заглянули в темную дыру подсознания — кончились те сны…

Семенов встал, заглянул в зеркало — на него смотрел незнакомый ему человек с перекошенным, в волдырях, лицом, которое отнюдь не украшали обгоревшие ресницы и брови. Хорош! Родная мать не признает… Сочинять объяснительную записку решительно не хотелось — подождут, ничего не случится, столь ответственные вещи нужно делать на свежую голову. О том, чтобы лечь в постель, он и думать боялся: коснешься лицом подушки — от боли до потолка взовьешься. Решил попытаться заснуть в кресле, которое Белов подарил, уселся поглубже, к мягкой его спинке осторожно прислонил затылок и прикрыл глаза.