Ну, с Горемыкиным уже договорено: будем три раза в неделю печь пироги, завтра даже с грибами, жарить блинчики с мясом, лепить всей ордой пельмени. Я сыграл на Валином профессиональном самолюбии, и он торжественно поклялся, что у ребят "за ушами будет трещать"! Допустим, что это нам удастся.
А личная жизнь и сон?
Подскажите, как поднять жизненный тонус Осокина, который никак не может поверить в то, что ребята искренне его простили?
Ну, кто из вас самый умный, дайте совет: как уговорить Костю Томилина не терзать себя за то, что он не простился с матерью?
Как поймать ту муху, которая укусила милейшего и тактичнейшего Диму Кузьмина?
Как выбить из головы Рахманова дурацкую мысль о том, что его красавицу жену кто-нибудь да утешает в ее одиночестве?
И что должен делать врач, когда ночами то в одном, то в другом домике зажигается свет и люди, оставив тщетные попытки уснуть, до утра читают в постелях книги?
Николаич говорит: работа, общение и юмор. Ничего другого не вижу и я, хотя иногда думаю о том, что вместо медицинской литературы мне нужно было бы взять с собой сборники анекдотов.
Я не паникую и не жалуюсь: не на улице нашел нас Николаич, а собирал "с бору по сосенке", и дрейф наш проходит так, как проходили другие, и люди ведут себя так потому, что они живые люди, а не роботы. Может, и были идиллические зимовки, где с первого до последнего дня люди вставали с песней и до ночи улыбались друг другу, только я о таких не знаю. Зимовка — штука жестокая, в ней только начало бравурное и конец мажорный, а вся середина — ох, какое суровое испытание, дорогие товарищи. Сплошная проза! То идет она долгими главами, серая и будничная, то вдруг возникает током бьющая по обнаженным нервам страничка из Достоевского, переходя в толстовские раздумья о смысле жизни, то вновь начинается унылая трясина плохого производственного романа.
Давайте говорить начистоту. Мы, люди, которые здесь очутились, знали, на что идем. Превосходно знали, в подробностях: о том, что полгода не увидим солнца, что под ногами, покрытая тонкой ледяной коркой, будет скрываться бездна и, главное, о том, что будем отчаянно тосковать по близким, Большой земле и ее зеленым листочкам. Никто нас силой сюда не тащил, наоборот, — Веня, к примеру, до потолка прыгал! Могу добавить: многие из нас зимовали по три-четыре раза, а иные больше, и еще попросятся, и будут прыгать до потолка, если возьмут. Будут, это сейчас они зарекаются, сегодня, а завтра с удивлением на тебя посмотрят и отмахнутся, если напомнишь.
Ну, и что из этого следует? Противоречу самому себе? Нисколько. Да, зарекаемся сегодня; да, с удивлением посмотрим завтра. И нет здесь никакого противоречия, потому что сегодня и завтра находятся в разных измерениях.
Об этом я и хочу сказать напоследок.
Сегодня нашу психику, если сузить круг, определяют три фактора: первый — полярная ночь, второй — совершенная оторванность от всего, что мы любим на свете, и третий — в любую минуту под нами может лопнуть лед. Вот сижу я за столом, сочиняю мудрые силлогизмы, а — трах! — и домик проваливается в воду, ледяную, между прочим. А на улице темень, хоть глаз выколи, и до берега далековато, и самолет не прилетит, и пароход, как сказал бы Ваня Нетудыхата, "скрозь лед не може пробиться". Это я ни вас, ни себя не пугаю: со мной такое случалось дважды, а с Николаичем — считать устал. Было такое! А ведь я не супермен, я вовсе не желаю, как вопит Веня, бороться с природой, я тоже, черт меня побери, хочу к Нине, в мою уютную ленинградскую квартирку, по которой бродит из угла в угол маленький человечек, лопоча гениальнейшие на свете слова! И я точно так же, как и мои друзья, в эту минуту тоже проклинаю себя, что поддался дьяволу-искусителю Николаичу и променял свое маленькое домашнее счастье на ледяную макушку Земли. Это для журналистов, писателей мы железные люди, на самом деле мы из такой же плоти и крови, как рано полысевший в канцелярских дрязгах бухгалтер, который даже во снах на супружеском ложе переживает приключения максимум в масштабе турпохода. Никакие мы не железные, мы терпеть не можем пурги, очень скучаем по близким, страдаем без Солнца и немножко бледнеем, когда грузик на шпагате начинает раскачиваться. Просто это наша работа, к которой мы приспособлены лучшие, чем тот самый бухгалтер, — и все.
Это сегодня. А завтра?
Я оболгал бы своих ребят, которых, ей-богу, немножко люблю, если бы не сказал одну важную вещь.
Завтра, когда они вернутся домой, они намертво забудут о том, что страдали. Ну, словно волшебник сотрет, выбросит из их памяти тоску и несовместимость, угнетенность и бессонные ночи. Все, что они пережили, будет им казаться совсем иным, и цвета будут другими, и Солнце огромным и ярким, и товарищи веселыми и разбитными — "своими в доску". В памяти останется только хорошее — так обязательно и всенепременно будет завтра.
И тогда попробуйте, наступите им на хвост, поставьте их труд под сомнение, промямлите, зачем они губят свои молодые жизни во льдах Арктики и в снегах Антарктиды, — и я не отвечаю за целостность вашей драгоценной "морды лица". И не ссылайтесь на меня: мало ли чего я вам наговорил! Ну, может, и брякнул, не подумав, но — не помню, забыл. Одним словом, не было такого…
Бармин вздрогнул: у кают-компании тревожно и часто забили по рельсу. Не спеша, как учил Николаич, оделся, загасил огонь в капельнице и быстро вышел из домика.
ДВЕНАДЦАТЬ ЧАСОВ ИЗ ЖИЗНИ СТАНЦИИ
1. СЕМЕНОВ
Был у Семенова и Гаранина в жизни очень смешной случай. Как-то поехали они жарким летом на любимый Андреем Валдай на двух машинах. Заветное местечко оказалось незанятым, и они стали устраиваться на ночлег основательно, с удобствами: разбили два двухкомнатных шатра, накосили травы и устлали полы, провели свет от аккумулятора, поставили раскладушки. Жены и дети устали с дороги и быстро уснули, а Семенов и Гаранин по старой привычке долго читали.
И вдруг свет погас. Одновременно, как подброшенные пружиной, они выскочили из палаток, ошеломленно уставились друг на друга и буйно, неудержимо расхохотались. Жены никак не могли понять спросонья, почему их мужья сходят с ума, но те отделались какой-то шуткой, поправили контакт у аккумулятора и вновь улеглись. И лишь наутро, подвергнутые энергичному допросу, признались.
Вера и Наташа очень смеялись, любили рассказывать в компании про тот случай, а Семенов и Гаранин смеялись вместе со всеми, но переглядывались, словно напоминая друг другу эпизоды, когда погасший свет вызывал совсем другие эмоции.
На дрейфующих станциях электричество к домикам идет по тонкому проводу, который легко рвется даже при слабых подвижках льда. В полярную ночь лучшей сигнализации и придумать невозможно: погас в домике свет — бей тревогу!
Когда домик погрузился в темноту, Семенов лежал в постели и читал книгу.
Много лет назад в такой же ситуации первачок Семенов выбежал за дверь голый и, увидев, что домик накренился и завис над свежим разводьем, помчался босиком в кают-компанию. А на пути — трехметровая трещина. Мороз, ветер! Попрыгал, попрыгал первачок на обломке Льдины и, деваться некуда, полез обратно в домик — одеваться… Товарищи потом смеялись, вспоминая, как Семенов изображал молодого кенгуру, но с первачками на дрейфующих станциях случалось и не такое…
И все-таки преодолел самого себя: ложась спать, обязательно раздевался до трусов. Тогда, на первой своей Льдине — для-ради самоутверждения, а в последующих дрейфах — потому, что видел в этом необходимость, великий смысл: каждый на станции знал, что самый опытный человек, ее начальник, уверен в себе и в своей Льдине, а если начнется заварушка, всегда можно успеть одеться. Не раз бывало, что в сложную ледовую обстановку к Семенову под самыми надуманными предлогами заглядывали люди и беспроволочный телеграф разносил по домикам: "Николаич разделся до трусов!" И хотя даже первачки догадывались, что начальник занимается психотерапией, но следовали его примеру, заставляли себя раздеваться — и испытывали гордость за свое хотя бы внешнее спокойствие и уверенность. А тех, кто не верил и, пряча глаза, выползал утром из спальника одетым — поднимали на смех.