Дева-дерево
Просто удивительно, как веретено похоже на шприц.
Этим, конечно же, и объясняется его привлекательность. Шестнадцатилетние девицы определенного сорта просто не могут сказать такой штуке «нет», а я и была именно такой девицей – из тех, что, бросив взгляд вниз, на звездочку на острие полночной иглы, неуклюже торчащей кверху, будто смешная миниатюрная копия Александрийского маяка, тут же выдохнут: «да». Так вот, те, кому не терпится сесть на этот маяк, словно на кол, прижимают к груди веретено, хотя тут вполне хватило бы и надушенного пальчика, и, тяжко дыша, пропитывая потом жесткий корсет, ждут, когда в голове расцветет, распустится ужасная роза…
Да, все мы когда-то были глупыми детьми.
Вынуть его так и не смогли. И вот я лежу здесь, а эта штука торчит из груди, словно выброс адреналина, с прилипшими к ней волоконцами льна, тонкими, как пепел. Со временем кожа сомкнулась вокруг него, хлопья запекшейся крови осыпались, и стали мы с ним одним целым, точно так вместе и родились из королевского чрева, так вместе – дух и дитя – и выскочили в этот мир, и все эти шестнадцать лет, пока мы, наконец, не познакомились, как подобает, я безуспешно пыталась поймать его, как собачонка – свой занюханный хвост. Но вот он, мой маленький lar domestici, мой бог домашнего очага, возвышается надо мной все эти годы, растет из меня, из грядки моего тела, распух от моей крови, как и все прочее в этих замшелых стенах.
Таковы они, мысли девицы, спящей и дышащей во мгле столь же непроглядной, как туман, порожденный опиумом; таковы мысли трупа, в котором, благодаря этому грубому симбиозу веретена и девы, теплится подобие жизни. О такой возможности даже не заикались авторы всех известных мне трудов по биологии, на нее даже не намекали алхимики, пустившие прахом целых шестнадцать лет, понапрасну пережигая прялки на свинец и золу.
Меня устроили здесь со всей роскошью, на какую только способны лучшие из похоронных дел мастеров. Мои волосы покрыли золотой пудрой, чтобы они не утратили блеска, даже когда спутаются, раскинутся по простыням, лягут на паркет пола, достигнут оконных проемов, доберутся до чердака, где и голуби не вьют гнезд. Мои губы выкрасили той самой краской, какой румянят щеки серафимов на церковных фресках, и впрыснули в них льняное масло, чтобы мой поцелуй остался и румяным, и нежным. Кожу отполировали до девственной молочной белизны, а под язык, чтоб сохранить свежесть слабеющего дыхания, положили лепестки фиалок. Затем меня от макушки до пят нежно обмахнули кистями из павлиньих перьев, смоченными формалином – конечно же, специально обработанным так, чтобы не оскорбить обоняния любого возможного визитера. То место, где грудина срослась с веретеном, смазали тинктурой из клевера и лещины и вычистили, как только возможно. Все это было проделано с такой любовью и даже преданностью… Вскоре под первой из башен взошли колючие кусты, и розы погрузили в сон всех остальных.
Вот только они-то были к этому не готовы, и замок превратился в могилу с одной лишь живой душой – Джульеттой; букетик пионов и хризантем прижат к ключицам, спина ноет от холода каменных плит…
Вы и вообразить себе не можете, что здесь произошло!
С первого года моей жизни во дворе замка дважды в год пылали огромные костры, один – в день летнего солнцестояния, другой – в день зимнего. Отец всякий раз стоял рядом со мной. Держал меня подальше от всех этих колес с длинными точеными спицами, доставленных к замку на телегах, на тачках и на крестьянских спинах, в скатертях, в холщовых мешках и в рыбацких сетях, и сложенных посреди двора, как гекатомбы античных времен. С замиранием сердца смотрела я, как они с треском пылают – ярко, словно в День всех святых, как пряди огня и дыма вздымаются к небесам, рассыпая вокруг тучи искр, крохотных, будто зернышки льна. Казалось, колеса прялок свивают кудель неба в длинную черную нить.
– Теперь тебе ничто не грозит, – шептал отец, гладя мои золотистые волосы. – Теперь ничто не причинит тебе зла, и ты останешься моей любимой маленькой дочкой во веки веков, аминь.
25
“The Maiden Tree” © 2010 Catherynne M. Valente. First publication: